Перевела с литовского А. Герасимова
в краю снегов уверь себя что жив
ты весь изранен памяти копьем
как в фотоателье лицо твое
с тебя срывает солнца объектив
ни зги
что позади? что впереди?
там крысий писк а тут бренчат ключами
тепло гнетет так плачет свет ночами
он хочет чтобы мрак его родил
кто ты? зачем и как тебя зовут?
ты куст расцветший
или миг застывший?
дрожащий кролик или гибкий хищник
напрягший сухощавой силы жгут?
ты в клетке памяти скучнее колеса
чернее точки проглотившей радиус
как причитает утреннее радио
отняв у нас людские голоса
кто ты? ответ растет из тишины
взрывает буква летаргию звуков
и глаз усталый тонет среди букв
так смерти нет
и мы обречены?
Как на шхуне похищенный вождь,
На стекле взвоет капля, и дождь
Разбормочется, долог и медлен.
Ты локтями прокладывал путь.
Люди знают — не в имени суть,
И тебя называют: последний.
С новым мужем жена, не с тобой,
Там чужие детишки гурьбой
Гомонят, как домашняя птица.
Часто снятся тебе корабли,
Век железобетонный в пыли
И свободы иллюзия снится,
Тело псом по дорогам бежит,
Вся Литва под ногами лежит,
Небо светится звездами всеми.
Враг упал на смертельной тропе,
Друг уносится в лунном купе,
Только слово весомо, как семя.
Приходи, потерявший ключи,
Опустись на колени в ночи
У ворот городских обветшалых.
Кто еще тебя сможет впустить,
Кто еще тебя сможет простить,
Кроме стен, от столетий усталых...
Тебя не предадут давно знакомые
предметы из оставленного дома,
заплаканные письма, идеалы,
которых никогда и не бывало,
иллюзии, сожженные мосты
не предадут, им не приснишься ты.
Два-три лица из тех, что не забыл,
два-три лица — вот все твое богатство.
Мир проклинать — пустая трата сил,
и слишком много жаждущих ругаться, —
не проклинай ни холм, ни тех святош,
которые толпятся на вершине.
Не ты один изгнанник неба, Что ж,
другие, видно, тоже согрешили.
...Железом и людьми гремит вокзал,
разлук слезливых душный лазарет,
и грохот над тобой возобладал,
и мечешься, и вновь покоя нет.
В какой бы ад земной ты ни попал —
не унижайся, не проси пощады
у идолов, которых нет; не надо
уламывать созвездий трибунал;
пускай отнимут мать, и хлеб, и дом,
броди по зачумленным городам,
по огненным переправляйся рекам;
пусть на тебя падет небесный гром —
не превращайся в ангела, Адам,
ты человек — останься человеком.
Куда мне деться в этом январе...
О. Мандельштам
Урчал мирок квартирного тепла.
Неведенья беспечная телега
Меня по жизни весело везла,
Когда в стерильном облаченье снега
Дезинфицировал хирург-январь
Собак и крыс, не знавших, как проснуться,
Гостиниц стекла стерилизовал
И лишь меня старался не коснуться.
Я пробудился полночью густой.
Пик оглушенья, ничего не слышу.
Я улыбнулся комнате пустой
И в белый карантин из дома вышел.
Полярный, антарктический обвал!
Наивный и волшебный ретро-город
С метелью белый танец танцевал,
И нервничал термометр дирижера.
И обреченных чистая тоска,
Ненужных, декорированных ватой,
Была в глазах машин, деревьев, статуй, —
Инъекция апатии сладка...
Я первый шаг ступил — и вскрикнул воздух,
И красный светофор зажегся грозно:
Игра, галлюцинация, наверно...
Но после шага моего второго
Издал мой город страшный стон больного,
Зарезанного скальпелем неверным:
«Оо... не наноси мне этих ран,
Убийца, стихотворец, шарлатан,
Ведь мне уже и так не встать с лопаток.
Я не сулю ни пушечной пальбы,
Ни звона злата, ни плевков толпы,
Ни прелестей смазливых гувернанток.
Наружу рвется жил твоих огонь —
Мне страшно быть с тобою, прокаженным.
И крематорий января не тронь —
Лишь он мне настоящим служит троном».
Люблю тебя, о бедный город мой,
И больно мне тебя касаться грубо,
Но я вернуться не могу домой,
Как слову не дано вернуться в губы.
Тьма без лица, без рук, без ног
Наваливается и давит.
О падший ангел, как ты мог
Меня здесь одного оставить?
Укоренившись глубоко,
Казалось бы, в костях и порах,
Уходят женщины легко,
Как газ выходит из конфорок.
Саднит душа, сплошные бреши,
Сплошные черные проломы —
Уходят женщины поспешно,
Уходят женщины, как бомбы.
И над парами ядовитыми
Ненужных комнат опустелых,
Над этим выморочным выползком,
Который называю телом, —
Как птицы, выстроившись клином,
Крича последнее «прости»,
Двойною вереницей длинной
Летят по Млечному Пути.
Из электрички запоздалой,
Из черной проруби вагона
Выныривают одичало
На неокрепший лед перрона
Красотки те же, в тех же платьях,
Идут секунды, дни, года,
Грохочут над моей кроватью
Безжалостные поезда.
Вещицы, копии и древности,
Доныне помнят просьбу странную:
«Верни хоть камень, ангел дерзости,
Которым сердце было ранено».
Тьма без лица, без рук, без ног.
О, падший ангел, как ты мог...
Лишь шаткие фигуры сна
Всю ночь танцуют у окна.
Дангуоле
Нет, не свята раскаянья слеза,
Да человек и сам не свят, конечно,
Ведь что с того, что близится гроза, —
Меч молнии и так настигнет грешных.
Нам за природой гнаться ни к чему,
Но ввинчивает нас нарезка трека,
И вот у президента с бомбой встреча,
И лоб целуют выстрелы ему.
При жизни я внимательным не стал.
До мига смерти мы не знаем многого:
Что тут твое, что не твое, что Богово,
Кто принял молнию и кто ее послал.
Я это назову святой любовью,
Ведь одиночества еще не грянул суд,
А там оценят каждый шаг и слово
И в рудники железные сошлют,
Угонят в самого себя, в тайгу,
Где высится любви кумир безликий.
Не милуйте меня — ведь я же дикий,
Перегрызу оковы, убегу.
Ты слабостью зовешь наверняка
Свое бессилье удалить все это,
Что вложено в комету и в поэта,
И в камень вложено, и в червяка.
Ком нежности за взятку не сочти,
Весь мир — базар, приучен торговаться,
И если есть какое в нем богатство,
Пусть это будет сон, любовь, очки.
Стать невидимкой трудно, говорят,
Но я пройду сквозь стену или крышу.
Я в человеке — человека вижу!
Считаю, это гениальный взгляд.
Пускай природа нас опустошает —
Быть может, силою наполнимся иной:
Той, что девчонку делает женой,
Тебе, Адам, надежду возвращая.
Ты, Ева, станешь нежное созданье
И мягко, не крошась и не круша,
Ребром вонзишься в мышечные ткани
Создателя, с бесшумностью ножа.
Ну что же, здравствуй, говорю я смерти.
О смерть, сестра моя и милосердья,
Прости меня, хоть я и не святой.
И смерть в ответ прощается со мной.
Саулюсу и Робертасу
Хранители прекрасного, простите,
Что этот хрупкий звон во мне возник,
Что не растаял я, а засветился,
Запел, как на ветру поет тростник.
Что волчье сердце вспомнило улыбку,
Змея, лишившись яда, умерла,
А человек пришел и сделал скрипку
Из некогда упавшего ствола.
Пускай упруго, как прыжок тигриный,
Всемирная мелодия звучит
И скорый поезд, налетев лавиной,
По шпалам клавиш яростно стучит.
Пусть кочегар аккорды кочегарит,
Вооружившись мудрой нотой до,
И дробно барабанит по гитаре
Веселый машинист на сто ладов.
А я, смотревший на летящий поезд,
Останусь там, где беглая вода,
Немного посвечусь и успокоюсь,
И осень не вернется никогда.
А. А. Йонинасу
Артерия, она же лотерея,
Сестра аорты, сблизит нас верней,
Чем риск веселый карточный. Тесней,
Чем липкий быт вплотную, и скорее,
Чем пистолетный выстрел. В этом мраке
Я выбираю выстрел. Жду атаки,
Сжимаю кулаки, готовый к драке,
И злое пламя пышет из ноздрей.
Но слышу: в сердце лопнула струна,
И пыльный голос барабана где-то...
Нет, девочка, поклонница балета,
И ты, сопляк в бегах от арбалета, —
Не ваша мне компания нужна.
Идут солдат железные ряды.
Их скулы закаленные тверды.
От их шагов, отчетливых и гневных,
Среди своей беззубой ерунды
Дрожите, мальчик, девочка и евнух!
Довольно чай прихлебывать. Огня!
Лишь тот, кто стал в огне еще железней,
Еще грозней, как рецидив болезни, —
Лишь тот воссядет около меня.
Пусть примет нас, через чужие сны,
Смешная территория тирана —
Плевать, злодея или же болвана —
Едва заслышит голос барабана,
В штаны наложит баловень страны!
Так, покачавшись в комнате, как в лодке,
За пачкой «Примы» и бутылкой водки,
Мы выскользнем из дома, беглецы.
Венчая вихрем праздник наш короткий,
Рычит и рвется к морю мотоцикл.
Над темным морем белая звезда
Зальется пьяным голосом сирены,
И тут же ночи рухнут, точно стены,
И свежий свет луны наполнит вены
И успокоит сердце навсегда.
Нас тишиной укроет сонный лес
И поминальные расставит брашна.
А внуки скажут: «Дедов путал бес,
Но все ж они достали до небес
И жили хоть и бедно, да бесстрашно».
Такая ночь, что сократились числа,
Стихи вместились в буковку одну,
И капелька вина, не видя смысла
В земной юдоли, снизу вверх повисла,
И реки устремились на луну.
Дождь проливной по клавишам грохочет,
Стремительно кончается фитиль,
И, вздрогнув, вновь приказываешь ночи:
«Четыре раза землю облети».
И лупит барабан свой марш нелепый,
А человек бежит под дождь к нему,
Ладонью гладит мраморное небо,
Ведь страшно же над бездной одному.
Все кончено, последний гибнет воин,
Большая арфа горестно гудит.
О, неужели чрево тьмы родное
И этой ночью что-нибудь родит?
Летит планета бешеная. Утлый
Челнок расколет о скалу волна.
Сейчас услышу вместо песни утра
Молчанья черные колокола.
Но голос синей птицы за спиною —
И схлынули небесные моря,
А там уже ковчег старинный Ноев,
Стеклянный жаворонок и заря.
Как я устал. Ночь, выключи меня,
Как бы луну или фонарь китайский,
Что кровью истекает над сиренью.
Спокойной ночи, говорят мне гроздья,
И нищие на берегу им вторят,
И рыба не клюет, и тьма, и ветер.
Нет, не раскрыться зрения бутону.
Желаний лодки скованы с причалом,
Сон горожан овчарки охраняют.
Ползет паук по снам, как по спиралям,
Все выше, выше, в путаную схему,
Где выключается подсветка мира.
Как я устал. Скелет последней мысли,
Сна щупальцами черными отпущен,
Над Юрмалой гуляет одиноко.
Сложившая приданое служанка,
Его завидя, вскрикивает. Сосны
Смеются гулкой глоткою вороньей.
За век твой, ворон, изменился берег,
Единственный инклюз в янтарном мире,
Полет летучей мыши изменился.
Я за минуту не найду покоя,
Все потому, что утро не согласно
Дверь отворить шиповника колючкам.
Они пробьются нервами сквозь лаву
В иные области, где бьет фонтаном
Движенье, высечено из гранита.
И слово там слоняется в обнимку
С первоначальной завязью живого —
Нерасторопным, вялым паразитом.
Вот на пороге собственного дома
Самоубийство некой скромной дамы:
Змей бытия уснул в ее постели.
Всех бед, сопутствующих катастрофе,
Я зафиксировать не успеваю.
Пока пишу, прошу вас, разбудите.
...Я говорил, что я устал.
Блоха, что скачет к вечности, цветы —
Все понимают. Заменяет чувства,
Раскалена от перемен, природа.
Я запер двери за запор железный.
Угадывать мой возраст бесполезно.
Вселенная — огромная дыра,
Звезда — что грош в ладони нумизмата.
Я не хочу ни почестей, ни злата,
Я выпил чашу смертную до дна.
Тень телевизора, скребя когтями,
В полночный час из тела душу тянет.
Что мне душа? Но душу под замком
Удержат вещи — скаредные старцы,
Для мебельных молитв и медитаций
Коленопреклоненные кругом.
Смотрю на свечку, на пустую чашу.
Смерть слизнем к горлу льнет, но мне не страшно,
В окно стучится ветер молодой,
И я плюю в бесстыжие глаза ей,
Поскольку я, а не она — хозяин
Дыры вселенской с маленькой звездой.
Мне снова сон приснился гнусный,
Хотя, возможно, и прекрасный,
Что все великое искусство
Как развороченная касса,
Что кружит надо мною ворон,
Пророча горькую судьбу,
И денег вспыхивает ворох,
И черный дым летит в трубу,
А я — налетчик, вор в законе,
Доволен, выхолен и сыт,
И тщетно о казенном доме
Мне совесть бедная кричит...
Но тут видение померкло
И наважденье отлегло,
И только денежкою медной
Луна блестела сквозь стекло.
Нет, не выходит стих из ничего,
Но человек из-под земли выходит.
Тьма с позолотой — длинный плащ его,
Сверкающей застежки волшебство
Луну и песню за собой выводит.
Опущены глаза и голова,
В руках коса, а на губах слова,
Но он не жнец, а сеятель скорее.
Из глаз растет зеленая трава,
Из той травы тихонько ветер веет.
Все розовее море тишины.
Кирпичики божественной стены
Доныне помнят вин веселых пену.
Судьбы да Винчи линии ясны,
Как творчество, молчание и сцена.
Свет в окнах зажигается. Окрест
Над лодками умножена окружность,
Там сушится сетей прозрачный лес,
Как Евы долгий поцелуй, как крест,
Любви и смерти вечное оружье.
Толпятся фрески на стене гурьбой,
А человек сливается с пейзажем,
С дитятей малым и с самим собой,
И с тем, кто краской розовою мажет
Колеблющийся воздух голубой.
Летит коса туда, где белопенный
Молочный ключ из сопки бьет струей
И душ умерших ходит пар нетленный,
Напоминая мудрость Авиценны
Тому, кто ищет звезды по землей.
А человек, гроба пораскидав,
Сломав косу, орудует киркою
И в лед летейский жаркою рукою
Бросает слово, в черный лед — живое,
И сносит с петель адские врата.
Там, где желтый локон никотина
С алкогольной сплелся паутиной,
В баре ли, в гостинице, в гостиной
Я сидел в обнимку с коньяком
И жевал чудесную поджарку.
Было мне ни холодно ни жарко
В славном одиночестве таком.
Там официанты в строгом стиле
Наподносах вкусное носили
И громадный бронзовый светильник
Был как ангел смерти со свечой.
ВЫдруг я понял сквозь туман коньячный:
Кто-то незнакомый и невзрачный
Опустил мне руку на плечо.
Красные глаза мерцали жутко.
Не теряя здравого рассудка,
Я сперва подумал: это шутка,
Больно фамильярен стал народ.
Я сказал:
— Дружище, если честно,
Ваше появленье неуместно,
Лучше поискать другое место,
Вот коньяк — глотните, и вперед.
Ну а он с ухмылкой:
— Сам дружище,
Не боись, я не кабацкий нищий.
(Выдохнув табачною вонищей,
Из горла прикончил мой коньяк).
Дружба — термин темный и дурацкий.
Вот мой паспорт — я и сам Патацкас,
Тоже вирши сочинять мастак.
Как водой холодной окатило.
Вот неблагодарная скотина!
Нет, бегом от того кретина,
Хватит пить, пора идти домой.
Сосчитал до десяти невольно,
Ущипнул себя довольно больно —
Нет, не сплю
Спокойно и довольно
Улыбался незнакомец мой.
— Ничего смешного тут не вижу, —
Буркнул я, растерян и обижен. —
Можно документик ваш поближе? —
Поглядел: фамилия моя,
Да и фотография, и даты...
Может, мной утерянный когда-то?
Или просто сходство дубликата?
Или я и вправду слишком пьян?
В синеве искусственной Селены
Варьете показывало сцены.
...Родственник? Но дяди и кузены
Уж давно за дедами вослед
Петь псалмы отправились на небо.
Может быть, пора туда и мне бы?
Видел я, что стар мой гость нелепый,
Неопрятен, немощен и сед.
К пачке сигарет моих примерясь,
Он воскликнул, весело ощерясь:
— Быть или не быть — какая ересь!
Ты напрасно на меня сердит.
Ты послушай, а потом осудишь:
Я ведь — ты, такой каким ты будешь,
И живу я в будущем, в кредит.
Так что оба мы с тобой уроды,
Супротив закона и природы...
Эй, любезный! —
И мои банкноты
Стал вытряхивать из кошелька.
Заказал он водки, а в нагрузку
Кофе и горячую закуску,
И еще бутылку коньяка.
Головой качая, как болванчик,
Думал я:
"Проклятый ресторанчик,
Разорить решил меня обманщик..."
Продолжал вещать мучитель мой:
— Что, домой собрался? Тоже дело.
Только не прощаться можем смело:
Я — твой дом, покуда живо тело,
Ты ко мне придешь, придя домой!
Мы с тобой не просто побратимы —
Ты ко мне идешь неотвратимо,
Каждый день свершая свой маршрут.
Выползков вчерашний на кровати
Оставляя, ты в мои объятья
Приползешь — я жду, как сына ждут.
Врут тебе календари, приметы,
Врут часы, минуты и монеты,
Врет любая косточка скелета,
Кровеносный каждый твой сосуд;
Женщины твои и сны цветные,
Пляжи, сосны, ягоды лесные,
Отбивные, радости земные,
Как болото, балуют и врут...
И пролепетал я:
— А искусство?
И оно бессмысленно и пусто?
Усмехнулся он:
— Смешно и грустно!
Как тебе не стыдно самому!
Полюбуйся, бумагомарака,
Сколько ты тут дряни накалякал. —
И, пакет тяжелый бросив на пол,
Растворился в голубом дыму.
Саксофона плачущие звуки,
Милой дамы тепленькие руки
Ненадолго заглушили муки
Совести,
Недоуменья вой.
Разговор со старичком поддавшим
Стал казаться не таким уж страшным...
Наконец вернулся я домой.
Я задернул шелковые шторы,
Запер дверь на крепкие запоры
И неровно, с нетерпеньем вора,
Разорвал таинственный пакет.
...О мертворожденные младенцы,
Слабые пижонские коленца,
О душевной лени инфлюэнца,
О махровых глупостей букет!
"Полюбуйся, что ты накалякал!"
Я скулил побитою собакой,
Я смеялся клоуном и плакал
Потерявшим маму малышом.
"Там, где желтый локон никотина..."
Боже! Ниспошли мне гильотину,
Чтоб поток сверкающей рутины
Пресекла редакторским ножом!
Жил человек. Делил со мной кусок,
И ночь, и утро вместе мы встречали.
На куртке у него висел замок,
Замок, не отпиравшийся ключами.
Он не был роботом, приятель мой,
Международным деятелем не был.
Копая грядку, рассуждал порой
Все об одном: цветы, весна да небо.
Ему копать, а мне стихи писать —
Мы с ним обязанности поделили.
Но вместе бросились цветы спасать,
Когда внезапно разразился ливень.
Я вылечил простуду чесноком,
Но заржавел замок, и не на шутку.
Пришлось беднягу драить наждаком,
Напильником драконить что ни утро.
Но все напрасно. И приятель слег,
Теряя силы, зрение и память.
Разваливался медленно замок,
И грядки зарастали сорняками.
Как прежде, я стихи свои писал,
Хоть горевал — мы были с ним как братья.
А он все таял, тая на глазах
И как-то, приподнявшись на кровати,
Заскрежетал и испустил дымок,
Распался весь на составные части...
Осталась кучка пепла... и замок —
Новехонький, тяжеленький, блестящий.
Я прикрепился к этому замку
И грядки за покойного копаю.
Писать сонеты больше не могу.
Как уберечься от дождя — не знаю.
В ночи порастерявшие слова,
Окружены мы немотой-туманом.
Зато заговорили дерева,
Запели реки голосом органным.
Сиренью сирень заголосила,
Зарокотал кургана голос синий,
И облако запело вдалеке.
И стал неведомым, небезопасным
Весь мир, заговоривший на неясном,
Невнятном, не литовском языке.
Отгрохотали времени вагоны,
От страха умер мой второй ребенок,
Застрелен пулей желтого луча.
Как крик летучей мыши, как тревога,
Всплывал кусок тумана над порогом,
И лунный свет лелеял, трепеща,
Как белый лотос тысячелепестковый,
Серебряный сосуд судьбы суровой.
Умолкли мира грозные стихи.
Я был в гостях у смерти, где старухи,
Великодушные земные духи,
Мне отпускали смертные грехи.
Ты подняла младенца. Со слезами
Я понял, что слова вернулись сами,
И тягостные тени исчезали,
И вот рассвета ясная рука
На глотку смерти властно опустилась,
И в розовых лучах роса светилась,
И плачущее прошлое катилось
По лепесткам железного цветка.
Когда храпящие в палате
В цветные сны уходят спать
И разум дремлет на кровати
В обнимку с емкостью ноль пять —
О девочка, о ангел мой
В глубоко-синем оперенье,
На камне преклони колени,
Сыграй на флейте золотой!
Но сон неверный — маета,
Должник и друг головкам белым,
Везде подвох, лицо шута,
Измазанное насмех мелом.
Пусть поцелуй мой мертвый стынет
На каждом сне, на каждом стоне.
Гвоздь ангельский, небесно-синий
Зажму в немеющей ладони.
Увидишь под ногой ужа —
И ускользнет твоя душа,
И сгинет воля в клетке ржавой,
Ночной поглощена державой.
О одиночество, светлей
Прекрасной лилии долины,
Благая сила кундалини,
Верни мне ангела, богиня,
И в сердце гвоздь последний вбей.
Смерть к ветви старой не стремится,
Вверх по стволу скользит она
И слушает, что скажут птицы,
Что тихо крикнет тишина.
Стяжавши ангельскую славу,
Соблазны дышат тяжело,
И смотрит на речные травы
Глазами детскими дупло.
У корня уж, свернувшись, дремлет.
Приходит женщина весной
И на руки ужа приемлет,
И хочет быть его женой.
Но буря яблоню ломает,
Разрушен рай и дом снесен,
И снова над землей летает
Адама беспокойный сон.
акрополь промокашку тишины
паломникам постелет как прохладу
они с годами обретают свойства тел
легки паденья взлеты не страшны
крылатым змеем приближают к водопаду
благодарить тебя за свой удел
открыв воображенье молвишь ты
что время — цель сознанье — только дым
а остальное — просто телу тесно
я счастлив право жаловаться грех
я словно храм распахнутый для всех
и лишь координаты неизвестны
Положу я в корзину с водой золотую монету торговца,
лист кленовый, засохшую веточку туи, горстку гипсовой пыли,
окуну туда острый топор, коим рубил я безжалостно липы отчизны,
под корзиной огонь разведу и ближнему стану варить угощенье,
ближнему, что удалился в заколдованное королевство
братьев Гримм за живою водою для племени своего,
позабыв, что дорога, что время, что классика. что в соборе гуденье органа,
что всегда есть тропинка обратно домой, где стоит корзина с водою.
Извлечь
из самого себя тишайший трепет,
которого и камертон не сможет
зарегистрировать. Таков
путь внутрь совести, когда, ноябрьский снег
отняв от губ, бежит ребенок
с корзинкой опыта неценного и нерешенных
задач, однако же счастливый — в Школу.
Тот, кто вложил в нас музыку,
теперь обязан размечать существованье птицам; отказавшись
от восхожденья вертикально вверх,
им сыпать зерна рационализма,
кольцевать
псалмы Псалтири новой.
Нам остается лишь этап молчанья,
чтобы, структуру перестроив
(безжалостно откинув ноту до),
через века из бурелома выбраться
израненными, голыми, полуслепыми
и хриплыми чужими голосами
продолжить репетиции.
К утру иссякла ночи доза.
Очнулся город от наркоза.
Пока, досматривая грезы,
В подушках вязли короли
И, собираясь на работу,
Молчал народ, давя зевоту, —
Собаколовы на охоту
По темным улицам пошли.
У пса, безродного бродяги,
Ни заработка, ни бумаги,
Он нарушает наш закон.
Расшатываются устои
От непочтительного воя,
Который в небо устремлен.
Ты нам как кость поперек горла!
К прогрессу мы идем упорно,
А ты, бездельник, ротозей,
Лелея бунт в башке кудлатой,
За конуру не вносишь плату,
Гоняешь кошек и детей.
Ты где-то подцепил холеру
И заразил холерой мэра.
...Не ты? А кто же, паразит,
Кто, как не грязная собака?
Природу очищать от брака
Нам помогает геноцид.
С амвона, в лавке и в печати —
Везде летят в тебя проклятья,
И пусть не ждут твои собратья,
Что, начитавшись чепухи,
Интеллигентная бабенка
Возьмет собаку, как ребенка,
И даст костей и требухи,
Что доведется на диване
Смотреть фигурное катанье...
Нет, человек не так уж слаб!
Шуршат неотвратимо шины,
Ползут мордатые машины
По отпечаткам песьих лап.
Покинув дуло, пуля-дура
Собачью продырявит шкуру,
Послушно выполняя план,
И отзовется дробным смехом,
Веселым новогодним эхом
Из шкуры той, лишенной меха,
Наш карнавальный барабан.
Проснулась смена трудовая.
Нетрезвый тракторист. икая,
Жену гоняет по избе.
Его глаза горят, как свечки,
Его обидные словечки
Слюной повисли на губе.
Вот перед зеркалом доярка
Стоит, накрашенная ярко.
"Пегас", парик, под ним — мечты.
Вот водовоз в комбинезоне
Следы оставил на газоне,
Где вряд ли вырастут цветы.
У сельсовета на пригорке
Опять с подарками майорши
Затормозил зеленый "ЗИЛ".
Карманник околдован кладом:
Он тут, он спрятан где-то рядом,
Друг Эдик правду говорил.
Смотрю в косящато окошко,
Гляжу — богиня по дорожке
Идет ко мне... Напрасно, крошка,
Со мною лучше не дружи.
Зовут, зовут меня моторы
Прочь из насиженной конторы,
На целину, где Нильсы Боры
Взрывают атомы во ржи.
Распахивая жаркий ворот,
Из кабаре он вышел в город.
Господский завершен портрет.
Его мамаша, дочь дракона,
Уже звала его с балкона:
Нехитрый ужин разогрет.
Благоухая краской свежей,
Он шел походкою медвежьей.
С его потертого плеча
Свисал мольберт, волшебный ящик.
Приют миров ненастоящих,
Как архимедовский рычаг.
Возможно, он мечтал о встрече
С прекрасным полом в летний вечер,
Губами толстыми шепча.
Как стран неведомых причалы,
Щетина на щеках торчала,
Хотелось пива и леща.
В штанах, теряющих заплатки,
В художественном беспорядке
Он шел вдоль свалки городской
Туда, где адская машина,
Притормозив у магазина,
Подхватит маминого сына
И повезет его домой.
Друзья, кабацкие герои,
Шеренгу виселиц построив
Перед дворцом (таков приказ),
Ни словом, ни целебной влагой
Утешить не могли беднягу:
В окне любимой свет погас.
Одно лишь мамино окошко,
Да почерневшая картошка,
Да плова глиняная плошка
Ему старались доказать,
Что можно спрятаться отлично
За маминой любовью хищной,
Под крылышко, в гнездо, в яичко
И никогда не вылезать,
И выпасть навсегда из рамок,
Из снов реальности упрямых,
Из стиля мрачного ампир,
Из круга мора, кар и кармы,
Из поколенья, чьи казармы
Послевоенный строил мир.
Опять нырнуть, как рыба, в глубину,
Во тьме с небес на землю кликать пламя,
Порастерять никчемные желанья,
Размазаться по каменному дну,
Опять забвеньем память превозмочь,
В стене замуровать живую драму
И встретить взгляд судьбы — как амальгаму —
Медузы взгляд — как ночь встречает ночь.
А после выплыть из кривых зеркал,
Забыть оскал искусственного ада,
Преодолеть стеклянную преграду,
Припасть к плечам, которые ласкал.
Когда напиток выпил я ночной,
Тарелочка зависла надо мной
И уфонавты из нее полезли.
Часы остановились, и окну
От света жарко... Думаю: рискну,
Авось народу стану я полезней.
На всякий случай свечку я зажег,
Шагнул — и перенес меня шажок
Туда, откуда все на свете видно:
На Кубе ливень, на Гаваях ночь,
Америка, где людям жить невмочь,
Огни Кремля, торосы Антарктиды.
С семьей бы попрощаться — эх, семья...
Но девушка любимая моя
Меня манила взглядом-шоколадом
В тоннель багровый, в дивную страну,
И шел я в вышину или ко дну,
Пока не понял, что тарелка рядом.
От банки спирта полные огня,
Два санитара сцапали меня,
Скрутили и засунули в тарелку.
Мы взмыли на такую высоту,
Что я забыл людскую суету
И все земное показалось мелким.
И вот очнулся в белизне. Гляжу —
Резиновая палка, я лежу,
А рядом брошенный мундир полиции.
Тогда с соседний я побрел отсек,
Где старый йог, усохший, как Гобсек,
О чем-то разговаривал с девицей.
Мне предложили риса и вина
(Восточная традиция сильна),
А на обед нам принесли таблеток.
И там нам стало горестно втроем,
Что все о доме вспомнили своем,
А старый гуру — о горах Тибета.
Два месяца я жил у них в тепле,
Привык — и, оказавшись на земле —
Такой огромной! — не нашел я места.
Мне было неуютно, я страдал,
Протестовал и даже голодал —
Знать, заскучал по музыке и тестам.
Но вот опять тарелка, вижу я,
И санитары, старые друзья,
Везут меня в далекие края,
Туда, где все привычно и понятно,
К красавице и йогу моему...
И все же, неизвестно почему,
Через полгода привезли обратно.
Мне повезло: я поступил в ВИСИ.
Старался, обучался что есть сил,
Но не сдержался — ухо откусил
Кузену разлюбезному Ван Гогу.
И вновь висит тарелка надо мной,
И вновь, сопротивляясь, как чумной,
Лечу к своим — красавице и йогу.
И снова я, как рыба на песке,
Как ногти, плавники грызу в тоске,
Офонарев от тестов и таблеток.
...И ухожу я в синие леса,
Подальше от костра и колеса,
От человеческих машин и клеток.
И старый йог ушел туда за мной,
А так красотка стала мне женой,
Теперь живем в лесу, как пташки Божьи.
Не мучится со мной моя семья,
И мудрость уфонавтов помню я:
Всяк человек ведет себя, как может.
Я так устал от жизни окаянной,
От собственного бледного лица,
И циферблат застыл, как деревянный,
Не молвит больше доброго словца.
Весь мир в снегах, замерзли океаны,
Везде — не то, без смысла и конца.
Как быть в толпе, напуганной заранее?
Растаять ли ледышкой в океане
Иль засверкать, как огненный кристалл?
Покой... Любви хочу, а не покоя,
И не утешусь пушкинской строкою,
И не спасет меня с моей тоскою
Тот Дантов ад, где я себя искал.
Остыл мой кофе, мебель не шалит,
Беда и та сбежала из постели.
У белых этажерок мирный вид,
Однако сердцем звери завладели,
И, вечерам серебряным назло,
Скребу ногтями гладкое стекло.
И бормочу, беспомощно царапаясь:
Неправда, не родился гомо сапиенс,
Я только снюсь кому-то, жизнь есть сон;
Я — сновиденье стройной синьориты
Или быка, который в день корриды
Чему-то в жертву будет принесен.
Я — сновиденье белой обезьяны,
Чьи письмена печали и нирваны
Ночами, утонувшими в песке,
Мне перечитывать велит мой дрозд отпетый,
А гомо палку вырезать советует —
С утра ему же врезать по башке.
О, страх — капкан,а музыка — приманка,
Как нищего убогая шарманка,
И сыплются из тела медяки,
И бунт во рту ворочается глухо,
И демон слова хрипло, как старуха,
Ворчит, что сочтены мои деньки.
Вновь встретимся с усталым Франкенштейном,
Скупающим тела по сходным ценам,
Он вложит душу новую в меня,
И я восстану — хамоватым франтом,
А то, глядишь, и мыльным фабрикантом —
Не надо и фамилию менять.
А Кармы колесо летит в тумане,
Уж десять лет все тот же ключ в кармане,
Но что-то изменилось за окном.
Поунялись дурацкие овации,
Снежинки падают иной конфигурации...
И снова ночь остановлю пером.
Цветная музыка полночного светила
Десяток лет назад с ума сводила
Мудрейших. А теперь да будет тьма.
Шар яблока ударился в макушку.
Устрой мне, Архимед,такую пушку,
Что в дуло Землю примет как игрушку,
О как бы, как бы мне сойти с ума!
Бабах — и все. Лишь столбик серой пыли
Да дым, воспоминанье о тротиле,
Рассеиваться начал не спеша.
Прощай, былая слава, слово, дело,
Прощай, мое разрушенное тело.
Ну что ты плачешь, бедная душа?
Над головой гремела скорость,
крошились сила и объем, —
домой, домой, сквозь хлябь и морось
через великий водоем,
сквозь прошлое, что пеной злилось,
сшибая лодки меж собой,
и рыбой под ноги валилось,
блестя зеркальной кривизной.
Глаза неведомых созданий
затягивали в глубь ночей,
мерцали, вспыхивали, звали
коснуться тела тайны, чей
колеблющийся, смутный облик
с другого берега манил,
как незнакомца беглый оклик,
как зев распахнутых могил.
...Послушен голосу сирены,
он бросился с утеса вниз,
и волны черные Вселенной
над головой его сошлись.
Где прошлое? мы прошлого не знали.
Жизнь такова, и не было другой.
Лишь близость словаря ли, цветника ли,
Коснись — и свет всплеснется под рукой.
Над чашкою дымящегося чая
Сцепились мы, друг в друге утопая —
Два тела и единая душа.
Из словаря летит к нам утешенье,
Спасенье, искупленье, искушенье,
Искомое же слово — в отдаленье,
Не приближаясь, бродит не спеша.
Я оскорбил себя во тьме ночной
И сам себе в лицо швырнул перчатку,
И сам себя в окошко на брусчатку
Я выбросил, и вот пиджак пустой.
Что ж, бегство от действительности? Нет!
От женщины сбежать не так уж сложно,
Но не от этой, натянувшей вожжи
Парижа, Каунаса и планет.
Вернись, отчизна! Город, мне родня,
На лекции поэта мчи студентом —
Будь он эстетом, будь он декадентом.
Люби меня, не покидай меня!
Хотя заря еще не охватила
Небес, и не расцвел павлиний хвост,
Хоть исступленье — как заряд тротила,
Как светопреставленье — подступ слез...
Ведь для меня поэзия — не мода,
А поцелуй, молитва и свобода.
Как вы скачете, мерцаете, мелькаете,
Как вы хлещете чернила поутру,
Как спокойно под гранитом засыпаете,
Будто вовсе не играли в ту игру.
Как вы ловко снова лепите героя,
Как послушно мы опять за ним идем.
И мычу я, перемешанный с толпою,
И расталкиваю девушек локтем.
В этой каше я варюсь и подгораю,
Умираю — не могу найти ответ:
Как разрушить стены радостного рая,
Где совсем Господней воле места нет?
Что же делать, что же делать? Или пузо
Карандашиком герою щекотать
И помои, щедро выданные музам,
Из корыта золоченого хлебать?
Вон портрет очередного цезаря
Челядь беззаветная несет.
Ветер плачет в саксофон зарезанный.
Затыкай же уши — и вперед.
Голодных псов далекий перелай
Наполнил сердце нежностью. Прощай,
Я таю, таю, как колечко дыма.
Еще глоток вина — и нет меня.
И небо изгибается, звеня:
То близится самум неумолимо.
Я таю — удержаться не могу,
А зло, мой брат, сидит на берегу
И смотрит, не испытывая боли.
Пусть фараоны тело унесут,
Пусть правый суд они произнесут:
— Пал от руки солдата Ал-Коголя.
Я с темной силой драться не хочу,
Я в бездну собственной души лечу,
Пишу роман, курю и пью со вкусом
И женщин соблазняю без затей.
А голос мне твердит: — Своих детей
Ты променял на пьянство и искусство.
Покрыли тучи запад и восток,
И пьяный по земле ползет цветок.
Похмельный телефон струит жужжанье:
Ты говоришь, что руки тяжелы,
Что слипшиеся волосы тусклы,
Что я за формой упускаю содержанье.
Ночь не обнять. Звоню в такси опять,
Да, дом один, квартира двадцать пять.
И в двери женщины летит банкнота.
Стучат идеи в глубине плеча,
Татуировка-роза горяча,
В пустых глазницах — нежность идиота.
Последней крошкой хлеба — голод скуп —
Слетает поцелуй на свечку губ,
И аритмично дышит одеяло.
Гроза висит, утяжеляя тьму.
Жена, она — кто лучше, не пойму...
Внезапно детский плач, и все сначала.
Но, тьму пугая, роза расцвела,
Благоуханьем косу расплела,
Судьбу на мыло, пусть утонет в пене!
Как хорошо, что близится восход,
Что шашечная партия идет
И что вот-вот проснется мул терпенья.
Еще шажок — и истина ясна.
Два слова — и коса заплетена.
Вот стол, вот чай. Я трезвый, дорогие.
Вот сигарета. Кончилось кино.
Еще глоток — и кончилось вино.
Я завязал. Пусть маются другие.
Здравствуй, Иосиф!
Теплую руку свою
тянешь мне через весь океан ты.
Я не слишком вынослив.
В сортире дурдома сижу и смолю,
и агава в горшке лупит яростно мух,
как кремлевские лупят куранты.
Сутки отсутствуют тут —
Измеряется время текущей из крана водой.
Бывший вор, а теперь телепат, хмуро пижаму латает.
На окнах решетки растут,
а во лбу, чтоб увидеть дорогу домой,
третий глаз прорастает.
Дом родной превращается в рай, расцветает огнями Бродвея.
Вместо женского запаха — хек нам сулит угощенье,
предлагает обед в оловянном корытце.
Коридором прошел санитар, полупьяною праною вея,
коридор санитара сглотнул и, теряя терпенье,
посоветовал мне застрелиться.
Это брежневский мир.
Телевизор строчит автоматом,
атакуя молчащую куколку гулом завода.
Рапортуют ударники: выполнен план! Всесоюзный эфир
посылаешь беспомощным матом.
Появленье главженщины в белом. Начало обхода.
Погон
пририсован помадой к халату.
Рапортуют начальству кретины.
Построившись, бодро орем,
что здоровье в порядке. Убийца, лежащий по блату,
по уходе врачей хлещет водку в сортире,
в этом местном трактире,
откуда несет чифирем.
Как там Томас, Иосиф?
Вы смотались, мне вряд ли удастся.
Я над четками тут бормочу,
знаю мысленное карате. Ничего мне не надо,
мы живем хорошо!
Иногда, отдыхая на вязках,
я учусь быть один в этом круге последнем советского дантова ада.
Ничего не хочу.
Мы живем хорошо.
Быть собою — искусство, и здесь обретаешь успех:
у соседа цыганишь бычок натощак
и живот коридора массируешь шваброю, чтобы
заработать добавку борща.
Нас надежно хранят, а особенно тех,
кто находится здесь лет под двадцать подряд
и пребудет, наверно, до гроба.
Сколько мне самому доведется?
Клаустрофобия стиснула стены.
У окошка сижу — расширяется мой кругозор,
я как будто гляжу из колодца.
А чтоб знал себе цену
И не прыгал в свободу бы через забор.
Хлопают по столу карты.
На бубновую даму, король, залезай-ка.
Онанист потихонечку возится под одеялом,
и, белея, бежит, словно лань, Афродита, от Марса брюхата,
по зеленым лужайкам,
где блуждает он жадным астралом.
Дар небесный — гитара о двух дребезжащих струнах.
Можно рот разевать и конечностями шевелить
в допустимых инструкцией рамочках. Но
совершается чудо в казенных стенах:
стоит только воды из-под крана налить,
и вода обратится в вино.
Наглотавшись из крана шампанского — Новый год настает! —
Я на мусорный сяду бачок,
раскурю свой бычок
в неизменном сортире дурдома.
Небосвод фейерверком разверчен.
Открываю блокнот
и пишу вам сонеты, Иосиф и Томас,
в которых куда больше боли,
чем желчи.
Свет оттуда — левее нуля,
резигнации острое жало.
Слух и зренье болят,
и терпенья целебного мало.
Певчий дрозд за окном
за минутой хоронит минуту.
Кому петь — не судьба,
для того и вино — что цикута.
Опусти же глаза —
не тебе наслаждаться пейзажем.
Слезы, ругань, мольбы на губах замурованы заживо.
Только вдруг, словно почка,
взорвется молчание словом,
Хоть застыла земля, заморожена небом суровым.