вот отпустило, прочь полетело, бабье
лето лежит на воде золотистой рябью
света и тени ленивые поединки
сохнет, легчает, мимо несёт паутинки
чертополох светит звездой из терний,
где-то звенит вечный мой предвечерний
и муравей косится на стрекозу,
а у неё зимы ни в одном глазу
что за лес в ноябре — как Самсон без волос,
и равнина голая широкополая
А во мне что-то смутное завелось
и сверлит, и сверлит — скоро стану полая
плыть по этому вымершему ноябрю
сколько можно, разбей меня, говорю
Разломай, говорю, мой фитиль прикрути,
зуботычина лучше, чем червоточина,
только эту тихую дрель прекрати
не хочу вот так умирать — отсроченно.
костёл — что костёр
расцветший от ветра
во тьму безответно
ладони простёр
костёл — что утёс
среди уличной течи
тяжёлые плечи
высо́ко вознёс
костёл на веку
не трогался с места
ни слова ни жеста
и лишь наверху
к иным берегам
под распахнутым сводом
плывёт и плывёт
невесомый орган.
Вступает осень как музыка духовая
саму себя из раструба выдувая
жаркая медь гудит остывает синь
хочешь надеть эти краски прежние скинь
шествует шут коробейник с писаной торбой
пёстрым камзолом мелькая дальней валторной
осень она времена и места где нас нет
между деревьев её уходящий свет
дальше и вниз по холмам под осиновый лепет
все очертанья сминает и новые лепит
чтоб чернота ствола острота угла
вызрела в круглый плод и в ладонь легла.
дорога la strada бессонная эта страда́
в траве трещит цикада пока молода
шуршит заброшенный берег песок прибой
и маленькая мазина с большой трубой
не остановиться не скинуть торбу с горба
дорога поёт тревожна её труба
о бесконечный ход торопливых вод
то ли толкает в спину то ли зовёт
идёшь задыхаясь время как поле ничьё
весь на ветру полощешься будто бельё
уже не надеясь ещё надеясь на чудо
трещит цикада трава высока покуда
и вечно лето её.
Как листва на ветру ворожит,
как на солнце ликует бельё,
и как звук тишину ворошит,
будоражит воды её,
так оброненный кем-то слог
попадает на сонную гладь,
и в груди твоей будит челнок,
и челнок отправляется ткать.
Растревоженный зовом, плывёт
по порогам, во тьму, на авось,
днищем бездны коснётся вот-вот,
это — странствие началось.
И всем телом и духом берёшь,
сквозь себя пропускаешь дар —
слова хмель, узнавания дрожь,
заклинания холод и жар.
дурак дурак играющий словцом
вернёшь словцу с лихвой свою удачу:
когда твой зверь становится ловцом
он на тебя бежит совсем иначе
дурак дурак ты чудо как умён
но глаз туманный твой не замечает
что вещи истончились до имён
и больше ничего не означают
смотри, к тебе уже летит и ластится
бессмыслица нарядная как масленица.
Воздух в этих местах
так распахнут,
прозрачен так,
что рыбак рыбака
видит издалека.
Воздух — размах, разлёт,
дух над поверхностью вод,
сам в себе отражён
голубым витражом.
Посвящён в его тишь,
дольний, на горнем стоишь,
маком в изломе скал,
смальты осколком стал.
Мишке Чернику
На дороге подвесной
среди зелени и сини
в зачарованной корзине
пролетая над весной
умножающие скорбь
дуралеи-книгочеи
за борт выбросили скарб:
нет печали у качели
день уходит налегке
стихли шорохи и стуки
две дурацкие свистульки
в поднебесном кулачке.
слова — фантомные боли вещей,
душ бестелесных галдёж.
только в их танец ступить посмей —
в призраки сам попадёшь.
веет ветров непутёвая стая
в лет-них домах,
бродит по комнатам, двери листая.
день — как — гамак.
день на качели, забот накануне,
лиственный кров,
лёг — и лети в колыбельном июне,
в люльке ветров.
Літо під власною гнеться вагою,
грузне в піску одною ногою,
іншою збовтує мул у воді,
плутає водорості руді.
Літо — безмежне, бо плавляться межі,
душні обійми його — ведмежі,
вишні-черешні в його кишені —
забавки нескінченні.
Літо — надмірне, невпинне, розпусне,
брякне, росте — і ніяк не лусне,
так і пливе між липневих пустель
перевантажений корабель.
в полутьме дороги изгиб будто вбок отведённый локоть
как легко тебя откидывает на нём
покориться дороге — присесть на вселенскую лопасть, —
беспечальной песчинкой минуя спуск и подъём.
свои саночки к старшим саням привяжешь, заскачут копытца,
понесут до нездешних земель.
как легко на отлёте, на локте судьбы забыться.
будь что дунет, а дунет — метель.
Устье улицы, где посторонний
на углу стоит с леденцом,
где с припевом "Поосторожней!"
едут дрожки, а в них — Левинсон,
где пыльца, корица, лакрица —
лавки лакомый полумрак,
дрожки едут, и улица длится —
не куда-то, а просто так.
Память смотрит во двор, сколько её ни корми:
Потаённое царство, музыка за дверьми,
Это ты — застыл по колено в закатной воде,
На окраине дня, которого нет нигде.
Из коробки выпал и катится ниток моток,
Молоко на огне оставлено на самотёк,
Это память, себя переполнив, идёт назад:
Ты стоишь на балконе со скрипкой, и будет гроза.
Над качелями, тополями, над старой Москвой
Поднимается скрипка, голос её морской,
Безоглядно вверх каждым звуком устремлена,
Проживая насквозь, прошивая все времена.
В движеньи мельник жизнь ведёт, в движе-,
Он крыльями частит, зерно меля,
И видит, как в немолчном галдеже
Вершится каждый миг полёт шмеля:
Как тяжело тяжеловоз везёт,
Как стрекоза вослед ему легка,
И ветка вбок растёт, и горизонт
Круглится в ожидании витка.
белой ночи пустая колоннада
человек стоит без тени невысок
выйдет месяц, спросит: кого надо?
и назад — во считалку — скок.
выйдет баржа из-под моста, моргая,
не проспавшись, из темени в туман
у нее за спиной встаёт другая,
говорит расходиться по домам.
"Говори меня вслух!" — доёбывается буквица,
Бестолковая луковица растёт и растёт.
Здесь промолвишь — оттуда тебе аукнется,
долетит
с незнамо каких частот.
Говори, говори, ворочая с боку на бок
— чтоб не вздумали окаменеть —
налитые слова, будто россыпь ворованных яблок —
произвол языка, плоть его, сласть его, медь.
Ландшафт перекатывает идущего:
иного кузнечика, в ус не дующего,
иного двуногого-ноги-дугой;
сегодня один, а завтра другой.
Внезапно под небо из-под земли
живая вывозит кривая,
трясёт ездока — ездок, не дремли, —
завесу приоткрывая,
а там таращится белый свет
со снегом, землёй, травой,
и башенка молча торчит вослед —
сама себе часовой.
Вослед черепахе-телесности мчится словесность,
пытаясь догнать-перегнать эту мать-перемать,
премудрое имя спешит на предмете повиснуть,
чтоб мир сковородкой поймать.
Ан
нет.
Памяти стружки, сухие соцветья,
звуки оттаявшие из рожка:
что бы тогда изменилось, ответь я
как-то иначе, не дрогни строка?
Раз леденец у былого похитишь —
век перекатываешь во рту.
Памяти лёгкий, выцветший Китеж
глубже и глубже со мной на борту.
нота дута-дута — и выдута
дальше парковая труба остаётся пустой
есть дыханье, но нет ему выхода
скоро будет ноябрь, забвение, сухостой,
бурелом.
парк уже почти непрогляден, мостки его шатки,
только девушка с вечным веслом
продолжает грести в направлении летней площадки.
Захожий савояр, школяр или фигляр,
мир тянется схватить его за кончик слова,
и говорит: "Ужо!" Но сколь бы гром ни грял,
а всё течёт игра из-под пера живого.
Вот строчка возлежит, классически недвижна,
и к ней не зарастёт народная тропа,
а он её берёт и ставит на попа,
и та плодоноси́т, как бешеная вишня.
"Мне не смешно, когда" — а Моцарту — смешно,
и музыка бежит, отпущена смеяться,
и рифма бьёт хвостом, и дух клюёт зерно,
а он сидит в тени раскидистых варьяций
/и улыбается в крылатое окно/.
площадь полуденная безлюдна —
палуба осиротелого судна
звон раскалённых каменных плит
Джорджо де Кирико спит
Воздух — что время: то сжат, то раздут.
Контуры сна из него растут,
звука пружины ждут,
в шаге отсюда клубится мгла;
чтоб развернуться, ищет угла
случай, скрученный в жгут.
Воздух — ячейки ничейных сот,
сам он не знает, куда занесёт
беглую белку в прыжке,
сколько стоячих, сидячих мест
или: какой запечатан жест
в каждом его вершке.
Вицвілі світлини сповнені світла
сонячного такого пилу
ніби це пам'ять, поки не зблідла,
наостанок
спалахує в повну силу
і всі ці люди стоять у промені,
стоять усміхнені, відсторонені
від часу, навічно тоді і там,
стоять у своєму гордому глянці
і світлом стають на кожній ділянці,
де пам'ять
стає забуттям
Анне Глазовой
Сладок лета напоследок,
времени малинник;
стая лиственных соседок
накануне линек,
Лень, и воля, и истома,
свет послеполудня.
Ноги просятся из дома:
в доме многолюдно.
И летишь себе, отпущен,
маковое семя,
по дворам, садовым пущам,
над шумами всеми.
Колобродит дачный Сидор
в шпорах петушиных.
Нынче дни стоят как сидр
во семи кувшинах.
На дворе — пробуждение кнопочек-почек
и уборка сухой рукописной листвы.
Вот и почерк уже еле виден, как копчик:
недоотмершие хвосты.
Кто кому виноват, если век разучился
от руки закручивать вензеля,
на полях выцарапывать тайные числа,
самого себя веселя?..
За ненадобностью, как несжатый колос,
на корню засыхает кудрявый пустяк,
отнимается почерк и глохнет голос
на безумных таких скоростях.
А в моей-то чернильнице вечно лилово,
что плеснули однажды, то и раздам:
вот, рисую по памяти длинное слово,
отсылаю вам по складам.
...Żeby wiatr miał czym kołysać.
(Piwnica pod Baranami)
просто неба шатри нетривкі,
одноденні споруди нехитрі.
стіни дому, застиглі в повітрі,
крають крилами вітряки.
певно, світ нас на те і створив,
щоби потім до танцю забрати,
о стривай, тримай мене, брате,
переждемо буремний порив.
окоём напоён покоем,
вечный свет гнездится в глазу,
облака идут, широко им,
и холмы пасутся внизу,
и воздушный шар над долиной
проплывает, пустой и ничей,
и пылает, неопалимый,
дальний лес, как стая свечей.
Слова перестали спасать, и тетрадь
бессильна, как вся королевская рать
дырявый мирок на плаву удержать
более не дано
поскольку увы на поверхность беды
всплывает лишь то, что легче беды
слова тяжелее, и их следы
ведут на самое дно.
Лестница, холм, поворот,
за деревьями синий вид
суть приглашения, тайный код,
что между строк рябит.
так зарождается блажь
юркнуть в арку, взойти на мост —
всё это зов, что вписан в пейзаж,
как Белого Кролика хвост.
Анне Глазовой и Саше Протягу
Вот из дупла, как будто смола,
проистекают слова ствола;
молча, сосредоточась,
вглубь идет древоточец.
Сверху звенит, как котёл без дна,
дня раскаленная голубизна,
снизу ровной основой
стелется гул сосновый.
Год cменяет белый на бурый,
обрастает новою шкурой,
непочатой порой, корой,
глиной сырой.
и в пространстве нагом и пегом,
где-то между ногой и снегом,
из-под высохших мелочей
прорастает ручей.
По крепко заваренной улице — вверх,
где громоздится на веке век,
она же струится среди
своих деревянных и каменных вех,
у времени на груди.
По скрученной улице — вверх и вперёд,
покуда она сама не замрёт,
как ящерка в летнем луче —
взовьётся и ляжет её поворот
у времени на плече.
Ожидаешь от арки — двора, а она
раскрывается странным бутоном
в потаённую улицу, чашу без дна,
и в кирпичной стене возникает луна,
и прореха — в пространстве бетонном.
Здесь подобия арок растут, как грибы,
как дары для того, кто увидит:
полукружия, своды, изгибы, горбы,
словно город из ангельской дальней трубы
пузырём переливчатым выдут.
Потому — чтоб дорога была полна —
лучше двигаться не по прямой,
но — подняться на холм
и спуститься с холма,
и тогда, под тобой прокатившись, волна
по кривой принесёт домой.
как зима, полотно письма,
неосвоенный север страницы;
буква, малый полярник, стремится
на поля, ибо строчка тесна
на пути её первый знак —
между слов препинанье воронье,
а под ним откровенье второе —
вся в проталинах белизна.
Маше Югановой
1
дві половини вікна
в одній ясніє весна
в іншій — крига росте,
заповнює поле пусте.
у сизому дні, на дні,
тремтять рожеві вогні.
на надбережжі сльота
чайка з мосту зліта
крізь січень, густий мов вапно,
двостулкове світить вікно:
диптих, де птах і міст —
рух і незрушність міст.
2
ночью пришли морозы, бурей дохнул Борей,
к спящему городу подлетевший с тыла
наутро реку свело и дорогу застыло
заиндевелые ветви белого света белей.
днём появился ключник и отомкнул замок
размякла гладь, сменилась почвой неровной,
со скатов закапало солнце, и город промок,
и чайка, слетая с моста, оборачивается вороной.