Свобода внутри... |
Когда-то давным-давно, в стародавние незапамятные времена, я взял у Умки небольшое интервью. Почему-то творились с ним (точнее, с отправкой его Умке для ознакомления перед публикацией) всяческие странности и чудесатости. Поняв, что с помощью современных средств связи результата не добиться, я принес текст интервью на давешний концерт. Умка дала добро. Вот это интервью. МонархистЪ: Для начала концептуальный вопрос. Что такое свобода для тебя? Умка: Ого! Ну, свобода – это единственный возможный режим существования. Ъ: Емко. А попространнее? У: Лаконичный вопрос требует лаконичного ответа. Я вообще привыкла сокращать. Ъ: В итоге получаются стихи? У: Ну да, причем очень коротенькие. Стишки. Ъ: «Песня снова длинной быть не хочет»? У: Да, не получается. Говорится все сразу, как есть. Ъ: У меня по поводу свободы сложилось твердое убеждение, что свобода – это талант. Такой же, как музыкальный слух, голос и т.п. Для людей, у которых этого дара нет, придуман суррогат – права. У: Ну да, те у кого нет этой внутренней свободы, постоянно борются за внешнюю. Наверное, так оно и есть. Так же и людям, у которых хороший слух, не нужно особо заниматься его совершенствованием, а те, у кого слух плохой, желая петь, пытаются его как-то развивать. Есть почему-то такое мнение, что слух можно развить. Жена нашего басиста, Мила Кикина, зарабатывает этим на жизнь: учит петь тех, у кого нет слуха. Слушать их очень страшно. То есть, они иногда даже попадают в ноты, но это похоже на то, как говорят обученные разговаривать глухонемые. Ъ: Таким образом, права из конституции являются неким кодифицированным суррогатом свободы… У: Ну, как сказать. Вместе с правами в конституциях прописываются и обязанности. И чаще всего, государство, как аппарат насилия, гораздо тщательнее заботится о выполнении обязанностей. Ъ: Это оборотная сторона кодификации свободы. Пока ты живешь сам по себе, руководствуясь внутренними понятиями о свободе, у нее не может быть внешний ограничителей. Как только свобода запротоколирована, и стала правом, она требует системы юридических ограничений правами других… У: И правильно, потому что если некоторых людей обеспечить неограниченными правами, они такого наворотят, что лучше не надо. Ъ: Тогда получается, что свобода – в понимании «право что-то сделать» – не имеет никакого смысла без дополнительных уточнений: свобода для чего и свобода от чего. У: Да, если говорить об утилитарной свободе; свободе человека, как общественной единицы. Я же предпочитаю говорить в таких категориях, как «свобода воли», например; то есть свобода по отношению к самому себе и Высшим силам, что, в общем-то, смыкается. Глупо много рассуждать о свободе от запрета мамы носить мини-юбку или ездить автостопом или о свободе не ходить в институт. К настоящей внутренней свободе человека это отношения не имеет. Ъ: Вот и получается, что, говоря о свободе, люди часто подразумевают совершенно разные вещи. У: Да, в конечном счете, любой спор – это спор о терминах. К тому же мы бы пришли, если б начали говорить не о свободе, а о любви или о чем-либо еще, столь же основополагающем. Сначала нам пришлось бы определиться с тем, что мы понимаем под тем или иным словом. Но и здесь прийти к общему довольно сложно, поскольку у каждого человека свои представления. Ъ: Возьмем тему в более узком варианте: свобода творчества. Что ты о ней думаешь? У: Это совсем просто: если творчество не свободно, значит это не совсем творчество. Скажем так: творческий акт – это всегда акт свободного волеизъявления. В противном случае это не творческий акт, а слепое копирование неких образцов так называемого «искусства», следование каким-то канонам, попытка подражать образцам. Ъ: Любой творческий акт естественнен, нормален, приемлем? У: Смотря для кого. Я вполне допускаю, что мои песни могут кому-нибудь показаться недостаточно приличными или «недостойными девушки из интеллигентной семьи». Это не говоря уже о каких-то более жестких проявлениях. Поэтому есть какие-то рамки. Мы опять с тобой приходим к каким-то социальным рамкам, то есть говорим о восприятии какого-то произведения или творческого акта социумом. Ъ: А разве возможно безадресное, ни к кому не обращенное творчество? У: Чье-то восприятие, конечно, подразумевается. Но я не считаю, что это должна быть оглядка на так называемое «общественное признание». Если происходит именно это, то речь идет не о свободном творческом акте, а о каком-то заказном произведении, причем заказ этот может быть и «внутренним». Ъ: Исходя из того, что творческое самовыражение человека в любом случае должно быть на кого-то ориентировано, то оптимальным адресатом, с точки зрения искренности, незаказанности творчества, может быть только Бог. У: Да, но, как ни странно, не все субъекты творчества вообще признают наличие такой Сущности. Некоторые помещают ее внутрь себя. Ъ: В данном случае, не касаясь чисто религиозных вопросов, я подразумевал под Богом некую Высшую силу, не зависящую от тебя, которой не надо льстить или что-то доказывать... У: Однако, очень часто, обращаясь к Богу, люди именно льстят и именно что-то пытаются доказать. Ъ: Я говорю не об обращении творчества к Богу, а о Боге, как некоей идеальной аудитории, способной воспринять произведение. У: Это – сильно. Это присутствует, должно присутствовать в любом творческом акте. Ъ: Я где-то читал замечательную историю о знаменитом замочных дел мастере, изделия которого стоили очень дорого и очень высоко ценились. Однажды его ученик увидел, как мастер покрывает тончайшей гравировкой внутреннюю поверхность замка. «Зачем это делать? – удивился он. – Этого же никто не видит!». «Бог видит все», - ответил мастер. У: Ну да, это, в общем, идеальное отношение. Полное отсутствие утилитарности. Ъ: У тебя есть определенное количество поклонников, почитателей твоего творчества. Так или иначе своими песнями ты влияешь на их образ мыслей и жизни. В связи с этим, есть у тебя чувство ответственности за то, что ты делаешь? У: Да. Хотя, в принципе, я считаю, что его не должно быть. То есть, я с удовольствием путала бы свободу с безответственностью, если бы это было возможно, если бы я была другим человеком. Ъ: То есть, в идеале, занимаясь каким-то творчеством, человек не должен думать к чему это приведет? У: В идеале – да. В идеале это должен быть ничем не ограниченный, чистый акт свободного творческого волеизъявления. Вот прямо из «дырки в Небе» – тебе в голову и обратно. А когда начинаешь задумываться о том, как это прозвучит, а поймут ли, а поймут ли правильно – это уже «от лукавого». Ъ: Тем не менее, ты говоришь, что это тебе присуще. И что ты делаешь? У: Я стараюсь объяснить себе, что не надо заморачиваться и ставить себе лишние препятствия. Как сказалось – так и сказалось. Я не могу, разумеется, делать какие-то заявления, что когда я творю – Сам Бог водит моим пером. Мне это кажется смешным, у меня достаточно самоиронии, чтобы не делать в такие безответственные заявления, но, в общем, происходит что-то близкое к этому. То есть, когда я сочиняю – это только мое дело – и чего-то еще, что мною в этот момент говорит. Я в этом смысле от какой-то определенности довольно далека. Ъ: То есть это некий внутренний, интимный акт? У: Это совершенно внутренний акт пробивания «дырки в голове» и получения через нее того, что я должна сообщить своим слушателям. Причем происходит это очень быстро, просто мгновенно. «Дырка» зарастает очень быстро – ты едва успеваешь ухватить какой-то кусок, к которому потом надо «приделать» какое-то количество слов, чтобы это было нормальное произведение. Ъ: То есть, если бы ты не «приделывала» этих слов, ты выдавала бы афоризмы? У: Скорее, отдельные строки, четверостишья. Реже «приделывать» ничего не надо. В общем, я даже не знаю, что здесь можно сказать. Это нечто непознаваемое. Ъ: И при таком вот твоем отношении, насколько нужна тебе аудитория? У: Очень нужна, – на 100%, иногда – на 150! Потому что сочинение песен и их исполнение – это не одно и то же. Сочинять я могу и для себя, а вот исполнять для себя – не могу. Мне нужен контакт со слушателями, ответ и любовь. Концерт – это акт любви между мной (или нами, когда мы играем командой) и аудиторией. Причем не важно, насколько эта аудитория будет большой. Сначала я пела своим друзьям – и это был акт любви между мной и ними. Между нами пробегала искра, а при пении для себя такое невозможно. Это как любовь, это очень понятно и просто. Это общение, причем самого высшего характера. Ъ: Как ты относишься к тому, что сейчас ты стала достаточно известна и популярна? У: Ну, я сама приложила к этому усилия. Я всячески демонстрировала себя всем, потому что мне кажется, что некоторым людям это нужно. И мне это нужно, и им это нужно – чего ж прятаться? Я и так довольно долго пряталась, будучи не уверенной в том, что это кому-то надо. Ъ: Не начинает ли эта популярность влиять на то, что ты делаешь? У: Во-первых, у меня нет популярности, а во-вторых, я не представляю себе, как это может повлиять. Ъ: То есть ты делаешь, что делаешь, и если это кому-то нужно... У: ...то тогда идите сюда, я отдам вам все, что у меня есть, до самого дна. А если не нравится – идите мимо, я себя никому не навязываю. И мне очень нравится, что на концерты приходят самые разные люди. Недавно меня пригласил на открытие своей выставки старинный приятель – закоренелый авангардист. Там были самые разные люди – человек 30 – они читали стихи, играли на каких-то инструментах, причем диапазон был очень широкий – от продвинутого джаза и прекрасных стихов до вполне графоманских произведений. Когда я шла выступать, думала, что совсем я в этой компании «не пришей кобыле хвост», а начала петь – вдруг они все стали моими, я чувствовала их, их интерес к тому, что делаю. Ъ: Как мне кажется, в твоем раннем творчестве очень чувствуется принадлежность к хипповскому движению, а в последнее время это значительно менее заметно. Насколько хиппизм актуален для тебя? У: Он был актуален для меня тогда, актуален и сейчас. Но сейчас я научилась говорить от «я», а не от «мы». Если раньше у меня в песнях было некое разделение на «наших» и «не наших», то теперь такого нет. Мои песни может петь любой, не обязательно ассоциируя их с хиппизмом. Эту закономерность заметил один мой знакомый и написал мне об этом. Я была ему очень благодарна, поскольку это именно то, к чему я стремлюсь. Мне хотелось бы, чтобы мои песни были понятны, интересны разным людям. Ъ: А насколько вообще для тебя важна самоидентификация с каким-то движением? У: Сейчас – совсем не важна. Но я в этом выросла, для меня хиппейский подход к миру – самый правильный. Я не имею в виду какую-то тусовку, я говорю о неких принципах, которые лежат в основе этого мировоззрения. Ъ: Что это за основы, на твой взгляд? У: Это – свобода; именно та свобода, с которой мы начали сегодняшнюю беседу. Свобода и любовь. Peace and love. Хиппизм – это единственное в истории движение, которое никого не хотело победить, не боролось за власть. Ъ: А, к примеру, первые христиане? У: Оно не было таким массовым. Ъ: Когда хиппизм стал явлением массовым, он выродился в моду... У: Конечно, мода это съела. Мода съест все. Мода съела даже Sex Pistols и панк-рок. Она все пережует и проглотит, но все равно остаются какие-то неперевариваемые «камешки». Ъ: Тогда нельзя жестко идентифицировать свободу как именно хиппизм. У: Конечно, нельзя. Просто для меня свобода пришла именно в этом виде. Свобода пришла ко мне в джинсах с вышивкой, с длинными волосами, в хайратнике, с сумкой из мешковины и прочими атрибутами. |