А.Герасимова "Даниил Хармс как сочинитель (Проблема чуда)"

ДАНИИЛ ХАРМС КАК СОЧИНИТЕЛЬ
(Проблема чуда)

Ожидание чуда есть одна из слабостей русского народа, один из самых больших его соблазнов.
Н. Бердяев

Сочинитель сочинял,
А в углу сундук стоял.
Сочинитель не видал,
Спотыкнулся и упал.
Фольклор (?)

Все мы знаем, что представляет собой авторское "я" в классических рассказах Хармса. Оно может быть двух типов. Во-первых - это безликий повествователь-наблюдатель, лишенный эмоций и качеств и лишь иногда морализирующий ("Вываливающиеся старухи", "Случаи" и др.). Во-вторых - так называемый автор-персонаж, провокационно похожий на прочих персонажей-"недочеловеков" ("Меня называют капуцином...", "Я поднял пыль...").
Существует, однако группа текстов, с которыми дело обстоит иначе. Это главным образом несколько неоконченных рассказов, очевидно, относящихся к середине или второй половине 30-х годов. В них авторское "я" либо отсутствует, либо сведено к специфической роли "я" сочинительского, отсылающего нас к традиции классической, прежде всего русской классической литературы. Функции "сочинительского я" сводятся к тому, чтобы апеллировать к читателю, соглашаться или отказываться сообщить те или иные подробности, уверять или сомневаться в достоверности излагаемых событий, указывать на мнимые источники повествования и т.п. В устах Хармса это звучит довольно странно, так как в большинстве случаев единственным читателем, к которому он мог апеллировать, был он сам 1. Другой особенностью является присутствие так называемого "лирического героя", описываемого в третьем лице. Есть и другие общие черты, позволяющие выделить указанные тексты в особую группу: в них нет характерного протоколирования стремительно разворачивающихся брутальных событий, вместо этого - попытки подробного описания внешности, привычек, ничем не примечательных поступков одного человека, весьма похожего на самого автора. Например:
1. Семья Апраксиных состояла из четырех членов: глава семейства Федор Игнатьевич Апраксин, его жена Серафима Петровна Апраксина, сестра жены Антонина Петровна Кутенина и дальний родственник Федора Игнатьевича Семен Семенович Кэкс. (...) Главным героем этого небольшого рассказа будет именно этот Семен Семенович, а потому разрешите описать его наружность и характер. 3. Семен Семенович был франт. Он был всегда гладко выбрит и хорошо подстрижен. Галстук был всегда выглажен и хорошо завязан. Семен Семенович не носил длинных брюк, а ходил всегда в "гольфах", потому что, как уверял Семен Семенович, гольфы не так мнутся и их не надо часто утюжить. Для стиля к гольфам, Семен Семенович курил трубку и потому на улицах его звали американцем 2.
(На этом рассказ обрывается.)
Еще один набросок:
Квартира состояла из двух комнат и кухни. В одной комнате жил Николай Робертович Смит, а в другой Иван Игнатьевич Петров.
Обыкновенно Петров заходил к Смиту и у них начиналась беседа. Говорили о разных вещах, иногда рассказывали друг другу о прошлом, но больше говорил Петров. Смит в это время курил и что-нибудь делал, либо чистил свои ногти, либо разбирал старые письма, либо мешал кочергой в печке. Петров ходил всегда в коричневом пиджаке, и концы галстука болтались у него во все стороны. Смит был аккуратен; ходил он в коротких клетчатых штанах и носил крахмальные воротнички.
И этот рассказ также обрывается, не успев начаться. Следующий текст еще более примечателен:
К одному из домов, расположенных на одной из обыкновенных ленинградских улиц, подошел обыкновенный с виду молодой человек, в обыкновенном черном, двубортном пиджаке, простом, синем, вязаном гастуке и маленькой фетровой шапочке коричневого цвета. Ничего особенного в этом молодом человеке не было, разве только то, что плечи его были немного узки, а ноги немного длинны, да курил он не папиросу, а трубку; и даже девицы стоявшие под воротней сказали ему вслед: "тоже американец!" Но молодой человек сделал вид, что не слыхал этого замечания, и спокойно вошел в подъезд (...) он подошел к двери, на которой висела бумажка, а на бумажке было написано жирными печатными буквами: "Яков Иванович Yитон". Буквы были нарисованы черной тушью, очень тщательно, но расположены были криво. И слово Yитон начиналось не с буквы Ф, а с Yиты, которая была похожа на колесо с одной перекладиной. (...) Из квартиры послышался визгливый лай, но когда молодой человек вошел в прихожую к нему подбежали две маленькие собачки, и ткнувшись носами в его ноги, замолчали и весело убежали по коридору. Молодой человек молча прошел в свою комнату, на дверях которой было так же написано: "Яков Иванович Yитон". Молодой человек закрыл за собой дверь, повесил шляпу на крюк и сел в кресло возле стола. Немного погодя он закурил трубку и принялся читать какую-то книгу. Потом он сел за стол, на котором лежали записные книжки и листы чистой бумаги, стояли высокая лампа с зеленом абажуром, подносик с различными чернильницами, хрустальный стакан с карандашами и перьями и круглая, деревянная пепельница. Так, ничего не делая, он просидел за столом часа три и даже по лицу не было видно, чтобы он о чем-нибудь думал. (...)
На другой день Яков Иванович проснулся в 10 часов. Рядом с кроватью, на стуле стоял телефон и звонил. Яков Иванович снял трубку.
- Я слушаю, - сказал Яков Иванович. - Здравствуйте Вера Никитична. Спасибо, что вы меня разбудили...
Нетрудно вычленить в этих текстах (условимся называть их не-случаями: во-первых, из-за их непохожести на типичные хармсовские "случаи", во-вторых, потому, что в них ничего не случается, ничего не происходит 3) детали, любовно списанные Хармсом с самого себя, точнее, со своего знаменитого имиджа: клетчатые штаны до колен, трубка, черная собачка (правда, удвоенная); есть также набросок, персонаж которого, Иван Федорович, вернувшись домой, приветствует кота и "маленькую черненькую собачку по имени Кепка" - как известно из воспоминаний современников, именно так звали хармсовскую собственную собачку. В другом наброске собака именуется "Феской" (через "фиту"). Кстати, до лета 1935 года Хармс во всех случаях писал вместо "ф" "фиту", и у нас есть некоторые соображения по поводу того значения, которое имела эта буква в его личной магии. Именно поэтому подчеркнуто написание через "фиту" фамилии "Yитон". Без сомнения, во всех трех приведенных набросках сочетание "иностранной" фамилии (Смит, Кэкс, Фитон) с обычным русским именем и отчеством корреспондирует с сочетанием имени и отчества Даниила Ивановича и его специально выдуманной фамилии - Хармс 4. Характерно и уличное прозвище "американец", тоже скорее всего списанное с самого себя.
Примечателен конец последнего наброска: тщательное описание письменного стола, затем томительное безделье за этим столом, сон и звонок дамы. К этим событиям мы вернемся ниже.
К "не-случаям" примыкают также рассказы про Ивана Яковлевича. Оба они также не окончены, но несколько длиннее прочих, изобилуют подробными описаниями незначительных действий и разными сочинительскими экивоками с гоголевским оттенком, например:
Человек, о котором я начал эту повесть, не отличался никакими особенными качествами достойными отдельного описания. Он был в меру худ, в меру бледен и в меру ленив. Я даже не могу вспомнить как он был одет. Я только помню, что на нем было что-то коричневое, может быть брюки, может быть пиджак, а может быть только галстук.
Основное настроение обоих текстов - фрустрация из-за отсутствия необходимых для жизни мелочей. В одном из них Ивану Яковлевичу "надоело питаться сушеным горошком", и он пытается купить себе в магазине "что-нибудь рыбное, колбасное или даже молочное", но хорошие продукты оказываются слишком дорогими, дешевые - дрянными, а в молочном отделе у приказчика такой длинный нос, что покупатели боятся подойти к прилавку. И вот он бесцельно бродит по улицам, заходит домой, курит, курит, снова выходит из дому. "Не стоит описывать, что еще делал Иван Яковлевич, потому что все его дела были слишком мелки и ничтожны", - признается автор. Но опять обратим внимание, на чем обрывается текст:
Дома он выкурил подряд четыре махорочных папиросы, потом лег на диван, повернулся к стене и попробовал заснуть.
Но должно быть Иван Яковлевич перекурился, потому что сердце билось очень громко, и сон убегал.
Иван Яковлевич сел на диван и спустил ноги на пол.
Так просидел Иван Яковлевич до половины девятого.
- Вот если бы мне влюбиться в молодую даму, - сказал Иван Яковлевич, но сейчас же зажал себе рот рукой и вытаращил глаза.
- В молодую брюнетку! - сказал Иван Яковлевич отводя руку ото рта. - В ту, которую я видел сегодня на улице.
Иван Яковлевич свернул папиросу и закурил.
В коридоре раздалось три звонка.
- Это ко мне, - сказал Иван Яковлевич, продолжая сидеть на диване и курить.
В другом рассказе, очень близком и по стилистике, и по замыслу, Иван Яковлевич Бобов никак не может подыскать себе в магазине подходящие брюки и в конце концов вынужден купить зеленые в желтую крапинку, из-за чего испытывает неудобство и стыд перед прохожими и сослуживцами (здесь, безусловно, отозвался Гоголь - уже не только стилем, но знаменитым сюжетом "Шинели"). На обороте первого листа текста имеется набросок, по которому можно судить о предполагавшемся продолжении рассказа:
Как только Иван Яковлевич приблизился к столу, свист прекратился. Иван Яковлевич прислушался и сделал еще шаг. Нет, свист не повторился. Иван Яковлевич подошел к столу и выдвинул ящик. В ящике была только грязная вставочка, которая с грохотом покатилась и стукнулась в стенку ящика. Иван Яковлевич выдвинул другой ящик. В этом ящике ничего не было, и только на дне самого ящика, лиловым, чернильным карандашом было написано: "Свиньи". Иван Яковлевич задвинул оба ящика и сел на стул.
Таким образом, можно предположить, что Хармс намеревался подложить персонажу "свинью" в виде загадочной дразнилки, ложного чуда-фокуса. Ниже мы увидим, как эта идея получает свое развитие в повести "Старуха".
Заканчивая описание блока текстов, которые мы назвали "не-случаями", приведем здесь небольшую таблицу, в которой некоторые места гоголевской "Шинели" сравниваются с соответствующими местами у Хармса. Интересно, что речь идет в основном о зачине гоголевского произведения, как если бы оно было бы таким же незаконченным, как хармсовские "не-случаи".

"Шинель" Хармc
В департаменте... но лучше не называть в каком департаменте. Ничего нет сердитее всякого рода департаментов (...) Итак, во избежание всяких неприятностей, лучше департамент, о котором идет дело, назовем одним департаментом. Итак, в одном департаменте служил один чиновник, чиновник нельзя сказать чтобы очень замечательный, низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат (...)
В одном большом городе (...) В одном городе, но я не скажу в каком, жил человек (...) Нам бы не хотелось затрагивать чьих-либо имен, потому что имена, которые мы могли бы затронуть, принадлежали столь незначительным особам, что нет никакого смысла поминать их тут (...) (Зачины набросков без названий, сер. 30-х гг.) Роста он был обыкновенного, одевался просто и незаметно (...) волосы расчесывал на пробор, усы и бороду брил и вообще был человеком совершенно незаметным. ("В одном городе...") (...) обыкновенный с виду молодой человек (...) Ничего особенного в этом человеке не было (...) ("К одному из домов...")
Портной о шинели: "дело совсем гнилое, тронешь иглой - а вот уж оно и ползет (...) заплаточки не на чем положить, и укрепиться ей не за что, подержка больно велика. Только слава что сукно, а подуй ветер, так разлетится".
Старые брюки Ивана Яковлевича износились уже настолько, что одеть их стало невозможно. Иван Яковлевич зашивал их несколько раз, но наконец и это перестало помогать. ("Иван Яковлевич Бобов...")
Покойница матушка, чиновница и очень хорошая женщина, расположилась, как следует, окрестить ребенка. (...) Родительнице предложили на выбор любое из трех, какое она хочет выбрать: Мокия, Соссия, или назвать ребенка во имя мученика Хоздазата. "Нет, подумала покойница, имена-то все такие". Чтобы угодить ей, развернули в другом месте (...)
Родительница кричит: "Подавайте мне моего ребенка!" А ей отвечают: "Ваш, - говорят, - ребенок находится внутри вас". "Как! - кричит родительница. - Как ребенок внутри меня, когда я его только что родила!" "Но, - говорят родительнице, - может быть вы ошибаетесь?" (...) Одним словом и сами не знают, что сказать родительнице. ("Теперь я расскажу...", 1935)
Вицмундир у него был не зеленый, а какого-то рыжевато-мучного цвета (...) Ни один раз в жизни не обратил он внимания на то, что делается и происходит всякий день на улице, на что, как известно, посмотрит его же брат, молодой чиновник, простирающий до того проницательность своего бойкого взгляда, что заметит даже, у кого на другой стороне тротуара отпоролась внизу панталон стремешка, - что вызывает всегда лукавую усмешку на лице его.
Первый раз в новых брюках (зеленых в желтую крапинку. - А.Г.) Иван Яковлевич вышел очень осторожно. (...) служащий скользнул взглядом по брюкам Ивана Яковлевича и остановился. (...) Иван Яковлевич сделал несколько шагов вперед, но увидев, что теперь навстречу ему идет не служащий, а служащая, опустил голову и перешел на другую сторону улицы. ("Иван Яковлевич Бобов...")

Примеры можно множить. Хармс и Гоголь - отдельная большая тема, на которую мы здесь распространяться не будем. Но необходимо помнить, что в известном списке "Вот мои любимые писатели" (1937) Хармс поставил Гоголя на первое место 5. В том же году Хармс делает в "голубой тетради" следующую запись:
Довольно праздности и безделия! Каждый день раскрывай эту тетрадку и вписывай сюда не менее полстраницы. Если нечего записать, то запиши хотя бы по примеру Гоголя, что сегодня ничего не пишется. Пиши всегда с интересом и смотри на писание как на праздник.
Таким образом, Гоголь выступает не только любимым писателем Хармса, но и учителем, примером в деле "сочинительства", преподносящим, надо сказать, довольно странный урок: не ждать, пока снизойдет "вдохновение", а упорно писать, тренироваться каждый день, и даже если не пишется, так и написать: "не пишется". (Подобная запись есть и в самой "голубой тетради"). Урок для Хармса чрезвычайно важный, сейчас попробуем выяснить, почему.

* * *

Нетрудно заметить, что все "не-случаи" представляют собой попытки создания одного и того же произведения, оборванного на разных стадиях, в зависимости от того, когда автор осознает неудачность очередной попытки. По этим стадиям можно выстроить обобщенную схему начала этого предполагаемого произведения:
1. описание персонажа, чей облик напоминает облик самого автора;
2. основное настроение персонажа: фрустрация при соприкосновении с окружающим миром;
3. отсюда - болезненное ничегонеделание, бессоница;
4. ожидание изменения, традиционный символ или квинтэссенция которого - знакомство и роман с красивой женщиной;
5. наконец - событие: дверной или телефонный звонок (вариант: встреча на улице), возможно, являющийся вестником изменения.
На этом, однако, даже самые далеко зашедшие "не-случаи" обрываются и о дальнейшем остается догадываться. Обратим внимание на то, как здесь осторожен Хармс с неожиданностью - в то время как в "типично хармсовских" текстах он столь охотно эксплуатирует, даже профанирует феномен неожиданности. Эта необычная осторожность - чуть прикоснулся и тотчас же отдернул руку, взглянул и сразу отвернулся - заставляет задуматься над тем, какого же рода предстоящая неожиданность, и не близка ли она к так называемому чуду.
Обратимся к двум текстам, которые и по времени написания, и по смыслу являются своего рода обрамлением по отношению к "не-случаям", но сравнительно лучше известны и исследованы. Это рассказ "Утро" (1931) и повесть "Старуха" (1939).
Близость этих текстов к "не-случаям" определяется и "сочинительским" стилем, и бытовой описательностью, и настроением раздражения действительностью и смутного ожидания. Важное отличие заключается, однако, в том, что и в "Утре", и в "Старухе" авторское "я" не ограничивается ролью сочинительского "я", о котором говорилось выше, но превращается в автора-персонаж, причем с ударением не на вторую часть единства - "персонаж" (как это происходит в текстах типа "случаев"), а на первую его часть - "автора", смыкающегося с "лирическим героем" "не-случаев".
"Утро" начинается с того, что автор-персонаж (будем называть его повествователем) пытается понять свой собственный сон: собака лизала камень, а потом стала смотреть в воду.
Она там видела что-нибудь?
Зачем она смотрит в воду?
В одном из более поздних прозаических фрагментов, "Как легко человеку запутаться в мелких предметах...", Хармс снова заводит разговор о смотрении в воду. Предлагается налить в таз воды и смотреть на нее: даже если ничего не видно, "а все же хорошо". "Мы загибали пальцы и считали. А что считали мы не знали, ибо разве есть какой-либо счет в воде?" (1940). Смотрение в воду, таким образом, предстает как иероглиф ожидания, всматривания в подобную воде, однородно незначительную действительность, в надежде увидеть в ней что-то кроме собственного отражения, дождаться какого-то события. Действительность не только однообразна, но и утомительно дискомфортна: папиросы кончаются, денег нет, не на что даже пообедать, погода - "полуснег, полудождь". Не лучше и люди:
Они все недавно приехали из деревни и не умеют еще ходить по улицам. Очень трудно отличить их грязные костюмы и лица.
Они топчутся во все стороны, рычат и толкаются.
Толкнув нечайно друг друга они не говорят "простите", а кричат друг другу бранные слова.
Тут же, однако, выясняется, в чем главная причина фрустрации: это невозможность создать текст. Текст о невозможности создать текст: в перспективе - дурная бесконечность. Как пародия на классический модернистский сюжет: писатель, пишущий о писателе, текст о создании текста, сон во сне, - выглядит у Хармса тот же сюжет, взятый в неосуществлении: текст о невозможности создать текст, сон о бессоннице. "Утро":
Вчера вечером я сидел за столом и много курил. Передо мной лежала бумага, чтобы написать что-то. Но я не знал, что мне надо написать. Я даже не знал должны быть это стихи или рассказ или рассуждение. Я ничего не написал и лег спать. Но я долго не спал. Мне хотелось узнать, что я должен был написать. Я перечислял в уме все виды словесного искусства, но я не узнал своего вида. Это могло быть одно слово, а может быть я должен был написать целую книгу. Я просил Бога о чуде, чтобы я понял, что мне нужно написать. Но мне начинало хотеться курить. У меня оставалось всего четыре папиросы. Хорошо бы хоть две, нет три, оставить на утро.
Я сел на кровати и закурил.
Я просил Бога о каком-то чуде.
Да да, надо чудо. Все равно какое чудо.
Собственно говоря, писатель, имеющий дело с так называемой реальной действительностью, изображающий, а не изобретающий, в идеале и является чудотворцем: пересоздавая косную реальность в художественный текст, он творит чудо - искусство. Есть подозрение, что этот вид чудотворства, когда бутылочное стекло на плотине действительно блестит, а пирожное "мадлен" действительно пахнет, был Хармсу недоступен. Несмотря на характерную имитацию внешних примет "сочинительства" в гоголевско-чеховской традиции, до конца выдержать роль "сочинителя" Хармс не может и, в частности, поэтому обрывает тексты, написанные в этой манере. Неспособность быть "сочинителем", в сочетании с неколебимым ощущением себя писателем, т.е. тем, чье основное назначение - наносить на бумагу неизобразительные знаки, - не исключено, что здесь один из истоков главной хармсовской темы, темы чуда, его возможности и невозможности. И, тем самым, один из истоков самого понятия "реальное искусство" - когда слово и вещь равноправны, когда стихи можно "бросить в окно, и стекло разобьется".
(Только не надо понимать это так, что, дескать, Хармс не умел писать, как нормальный писатель, вот и выдумал себе удобную теорию чуда. Это просто разные виды творчества. Того, кто оперирует словами как маг, интересует не красота слова, а его сила. Зная лишь "ударные" хармсовские вещи типа "случаев", мы не сомневаемся, что он это понимал. Но, знакомясь с "не-случаями", мы начинаем понимать, что он иногда в этом сомневался, что гораздо интереснее).

* * *

"Чудеса" и неожиданности, которыми изобилуют тексты типа "случаев" - это изменения, происходящие вне наблюдателя и с легкостью необыкновенной. Так улетает на небо "Молодой человек, удививший сторожа", в одноименном рассказе; так "вдруг" появляются на столе конфеты, а потом случаются две смерти и два игровых, "понарошечных" воскресения в рассказе "Отец и Дочь". Такие чудеса, может быть, вернее даже назвать фокусами: фокус - иллюзия чуда. Как в стихотворении 1928 г. "Фокусы!!":
Из-под комода ехал всадник
лицом красивый как молитва,
он с малолетства был проказник
ему подруга бритва.
Числа не помня своего
держал он курицу в зубах.
Иван Матвеича свело
загнав печенку меж рубах.
А Софья Павловна строга
сидела, выставив затылок
оттуда выросли рога
и сто четырнадцать бутылок. 6
В этом творимом на глазах игровом мире в любую секунду может произойти все, что угодно. ("Я - творец мира", как пишет Хармс в 1933 г. К. Пугачевой.) Но то чудо, о котором просит повествователь "Утра" и которое подспудно ожидается в "не-случаях", - другого рода, другой природы. Оно не одно из множества "чудес"-фокусов, оно - единственное. Оно должно произойти не в том мире, который творит автор и, значит, не по воле автора; оно должно произойти в том мире, который сотворен Богом и, значит, просить о нем надо Бога. И, самое главное, это должно быть не внешнее, а внутреннее чудо, не просто некое невероятное событие, свидетелем которого должен стать повествователь, а нечто такое, что произойдет с ним самим. Продолжим прерванную цитату из "Утра":
Да да, надо чудо. Все равно какое чудо.
Я зажег лампу и посмотрел вокруг. Все было по-прежнему.
Да ничего и не должно было измениться в моей комнате.
Должно измениться что-то во мне.
В связи с этим противопоставлением внешнего чуда внутреннему и вообще с проблемой человека-мира хочется вспомнить один известный, но нехарактерный "случай" под названием "Сундук" (или, в другой редакции, "Гамма Сундук"). "Человек с тонкой шеей забрался в сундук, закрыл за собой крышку и начал задыхаться", не забывая при этом разглагольствовать о борьбе между жизнью и смертью, свидетелем и участником которой ему предстоит быть. При этом он, кажется, не собирается предпринимать ничего для победы жизни, то есть поднимать крышку сундука. Далее происходит следующее:
Ой! Что же это такое? Сейчас что-то произошло, но я не могу понять, что именно. Я что-то видел или что-то слышал...
Ой! Опять что-то произошло! Боже мой! Мне нечем дышать. Я кажется умираю...
А это еще что такое? Почему я пою? Кажется у меня болит шея... Но где же сундук? Почему я вижу все, что находится у меня в комнате? Да никак я лежу на полу. А где же сундук?
Сундук исчезает, и человек резюмирует: "Значит жизнь победила смерть неизвестным для меня способом". Черновой вариант рассказа снабжен примечанием автора, то ли недоуменным, то ли язвительным: "Если сказать "жизнь победила смерть" то неясно кто кого победил, ибо ясно: "тигр победил льва" или "тигра победил лев"".
Иными словами, амбивалентность грамматической конструкции предполагает двоякое толкование финала рассказа: произошло чудо, но это чудо - может быть, победа жизни, а может быть, и победа смерти. В связи с этим последним толкованием можно привести еще одну цитату, на этот раз из Введенского ("серая тетрадь", 1932-33): "Чудо возможно в момент Смерти. Оно возможно потому что Смерть есть остановка времени".

* * *

"Утро" заканчивается описанием бессонницы и наконец трудного засыпания. Кажется, никакого чуда на этот раз не случается.
Проблема чуда была актуальна не для одного Хармса, но и для его друзей, причем по-разному - в обэриутской (игровой) и чинарской (эзотерической) системах. Так, среди чинарских текстов есть два пересказа одного и того же сна, который приснился Якову Друскину. Сам он пишет ("Сон I"):
Я встретил Л.В. 7 на улице. Он был какой-то просветленный и неинтересный. Я хотел, чтобы он сделал чудо, но прямо просить чуда нельзя. Я попросил его подбросить меня. Он подбросил. - Ну, это еще не чудо, - подумал я, и попросил его подбросить повыше. Он подбросил меня почти до трамвайных проводов. Я все еще не был уверен в чуде. - Л.В., а Вы не можете меня подбросить еще выше? - Он подбросил меня выше трамвайных проводов. - Ну, это уже чудо - подумал я, и сразу стало неинтересно. Совершенное чудо стало неинтересным.
Тот же сон пересказывает Л. Липавский в "Разговорах" со следующим резюме:
Значит, чудо. И сразу учитель стал Я.С. неинтересен и пропал. Ведь во сне так всегда: что становится безразличным, то перестает существовать.
Здесь есть два "теоретических" момента, которые, как кажется, имеют прямое отношение к нашему предмету. Во-первых, запрет: "прямо просить чуда нельзя". Очевидно, как философ прежде всего христианский, Друскин склонен видеть в прямой просьбе о чуде грех, соблазн. И второе - то, что совершенное чудо становится неинтересным и, если приложить сюда же вывод Липавского - перестает существовать.
Проблема чуда в рассказе "Утро" - проблема чуда несовершившегося. В "Старухе" Хармс наконец находит в себе силы для осуществления давнего замысла, того самого, набросками или подступами к которому мы можем теперь считать "не-случаи", - текст создан, и проблема несовершившегося чуда превращается в проблему чуда совершившегося, которая оказывается еще сложнее.
В сущности, что происходит в повести? Повествователь встречает на дворе старуху с часами без стрелок (еще раз вспомним Введенского: "Чудо возможно в момент Смерти (...) потому что Смерть есть остановка времени". Приходит домой и ложится на кушетку, стараясь заснуть. Но заснуть не может (ср. бессонницу в "Утре" и "не-случаях"). Вместо этого он решает заняться сочинением прозы:
Я возьму бумагу и перо и буду писать. Я чувствую в себе страшную силу. Я все обдумал еще вчера. Это будет рассказ о чудотворце, который живет в наше время и не творит чудес. Он знает, что он чудотворец и может сотворить любое чудо, но он этого не делает. Его выселяют из квартиры, он знает, что стоит ему только махнуть пальцем и квартира останется за ним но он не делает этого, он покорно съезжает с квартиры и живет за городом в сарае. Он может этот сарай превратить в прекрасный кирпичный дом, но он не делает этого, он продолжает жить в сарае и, в конце концов, умирает, не сделав за свою жизнь ни одного чуда.
Задуманный рассказ - рассказ о свободе воли. Его предположительный герой настолько свободен в своем выборе, что даже отказывается от возможности преодолеть стесняющие его внешние обстоятельства (ср. раздражение от окружающего мира в "не-случаях", против которого их персонаж беспомощен), сознательно не используя свой чудесный дар. Однако, как выясняется, повествователь не способен написать ничего, кроме одной знаменательной фразы: "Чудотворец был высокого роста" (это все, что осталось от попыток описания внешности героя 8).
Все последующие события при желании можно рассматривать как сон повествователя, которому все же удалось уснуть. Но здесь, в сущности, не имеет значения, происходит действие наяву или во сне. Чудо не надо творить - оно приходит само. Но какое это чудо? И к кому, осмелимся спросить, попала в результате предназначавшаяся Богу молитва о чуде? Поначалу это только мрачная нелепость: мерзкая старуха, незваная гостья повествователя, умирает у него в комнате. Затем - страшная пародия на христианское чудо, на евангельское чудо воскресения: труп старухи ненадолго оживает, ползает по комнате. Не была ли мысль о чуде искушением, самоощущением чудотворца - гордыней, и не пришло ли теперь закономерное возмездие? Знакомая ситуация: "ученик чародея"... Теперь уже приходится просить Бога о "чуде наоборот", о ликвидации вторгшегося в жизнь отвратительного и страшного чуда:
Вдруг, - подумал я, - старуха исчезла. Я войду в комнату, а старухи-то и нет. Боже мой! Неужели чудес не бывает?!
Увы: бывают. Более того: это непрошеное "чудо" уничтожает возможность обыкновенного человеческого чуда, о котором мечтает герой: завести роман с хорошенькой дамочкой, встреченной на улице, а точнее, в очереди (очередь, магазин - одна из характерных ситуаций, вызывающих раздражение персонажа "не-случаев"). Это тот самый критический момент, на котором обрывались "не-случаи", но теперь нашлась причина неосуществления: старуха, непрошеное анти-чудо. Бытовая мотивировка (дамочку некуда пригласить) перекрывается более глубокой, проскальзывающей в разговоре повествователя с Сакердоном Михайловичем:
- (...) я вспомнил, что не могу пустить ее в свою комнату.
- Что же, у вас в комнате была другая дама? - спросил Сакердон Михайлович.
- Да, если хотите, у меня в комнате находилась другая дама, - сказал я, улыбаясь. - Теперь я никого к себе в комнату не могу пустить.
- Женитесь. Будете приглашать меня к обеду, - сказал Сакердон Михайлович.
(Ср. распространенный фольклорный мотив смерти-свадьбы). Чудо жизни отменяется чудом смерти. И уж совсем символичен тот эпизод, где повествователь, уже упаковав ненавистный труп в чемодан, 9 вновь видит на улице свою милую дамочку, но чемодан мешает ему догнать ее: тому, кто тащит с собой смерть, за жизнью не угнаться...
Таким образом, все было бы слишком понятно, если бы не еще один, может быть, самый интересный поворот сюжета - открытый финал, характерный, между прочим, и для ключевых вещей Введенского (ср., напр., "Кругом возможно Бог", "Суд ушел", "Некоторое количество разговоров" и др.). Стоило повествователю отлучиться по нужде, как чемодан с мертвой старухой, который он везет за город, чтобы утопить в болоте, оказался украденным. А может быть, просто исчез. Надо сказать, что еще до того, как вплотную заняться текстом "Старухи", мы обратили особое внимание на один из незначительных, казалось бы, эпизодов в середине повести. Приведем его здесь:
Но в это мгновение в комнате что-то резко щелкнуло.
- Что это? - спросил я.
Мы сидели молча и прислушивались. Вдруг щелкнуло еще раз. Сакердон Михайлович вскочил со стула и, подбежав к окну, сорвал занавеску.
- Что вы делаете? - крикнул я. 10
Читатель, вслед за повествователем, вправе предположить все что угодно. Странный звук, да еще сопровождающийся неадекватными действиями Сакердона Михайловича - не она ли это, долгожданная неожиданность с заявкой на чудо? Немедленное бытовое, "самое обыкновенное" объяснение, однако, снимает эффект:
Но Сакердон Михайлович, не отвечая мне, кинулся к керосинке, схватил занавеской кастрюльку и поставил ее на пол.
- Черт побери! - сказал Сакердон Михайлович. - Я забыл в кастрюльку налить воды, а кастрюлька эмалированная и теперь эмаль отскочила.
- Все понятно, - сказал я, кивая головой.
Нам тогда показалось, что этот эпизод как-то внутренне связан с финалом "Старухи". И позднее мы с радостью обнаружили указание на это в самом тексте повести:
И вдруг я останавливаюсь и тупо гляжу перед собой. Чемодана, там где я его оставил, нет. Должно быть я ошибся окном. Я прыгаю к следующему окошку. Чемодана нет. Я прыгаю назад, вперед, я пробегаю вагон в обе стороны, заглядываю под скамейки, но чемодана нигде нет.
Да, разве можно тут сомневаться? Конечно, пока я был в уборной, чемодан украли. Это можно было предвидеть!
Я сижу на скамейке с вытаращенными глазами, и мне почему-то вспоминается, как у Сакердона Михайловича с треском отскакивала эмаль от раскаленной кастрюльки.
Тут есть, конечно, некоторая связь на внешнем причинно-следственном уровне, о которой для смеха следует упомянуть: ведь если бы Сакердон Михайлович не забыл налить в кастрюльку воды, друзьям не пришлось бы есть сардельки сырыми, тогда, может быть, у повествователя не разболелся бы живот,11 ему не пришлось бы отлучаться в уборную, и чемодан бы не украли. Но дело все-таки, видимо, не совсем в этом. Перед нами та же цепочка: ожидание чуда - свершение чуда - его неинтересность или ненужность - его отмена. Только в случае с кастрюлькой - на профаническом, предупредительном, в случае же с чемоданом - на более серьезном уровне. Чемодан исчез вслед за сундуком из рассказа "Сундук". Теперь непонятно: был ли чемодан со старухой или его вовсе не было? И Хармсу остается лишь подчеркнуть открытый финал характерной для него фигурой квази-окончания:
На этом я временно заканчиваю свою рукопись, считая, что она и так уже достаточно затянулась. 12

Примечания

  1. Ср., напр., "Предназначение" (т.е. обращение к читателю,), предваряющее неоконченный "Перечень зверей": "...скачи дальше, смейся и делай все, что ты хочешь, потому что есть у меня и другой читатель, получше тебя!"; далее зачеркнуто: "и этот читатель - я сам".
  2. Все тексты, за исключением особо отмеченных, цитируются по автографам, хранящимся в собрании Я.С. Друскина (ОРиРК ГПБ им. М.Е. Салтыкова-Щедрина, ф.1232, и личный архив Л.С. Друскиной.
  3. Ср. известную хармсовскую шутку из текста "Однажды я пришел в Госиздат...":
    "Вот например: раз, два, три! Ничего не произошло! Вот я запечатлел момент, в котором ничего не произошло.
    Я сказал об этом Заболоцкому. Тому это очень понравилось, и он целый день сидел и считал раз, два, три! и отмечал, что ничего не произошло.
    За таким занятием застал Заболоцкого Шварц. И Шварц тоже заинтересовался этим оригинальным способом запечатлевать то, что происходит в нашу эпоху, потому что ведь из моментов складывается эпоха".
  4. В архиве имеются самодельные "визитные карточки" или "дверные таблички" Хармса. На одной из них, например, "жирными печатными буквами" тщательно, но кривовато выведено: "Даниил Иванович Дукон-Хармс".
  5. Опубл.: Кн. обозр., 1990, - 3, 19 янв., с. 9 (В. Глоцер). Следующий текст из "голубой тетради" опубликован им же: Вопр. лит., 1987, N 8, с. 262.
  6. Текст цитируется по изданию: Д. Хармс. Собрание произведений.// Под ред. М. Мейлаха и Вл. Эрля. Bremen, 1978. Т.1. N 26.
  7. Л.В. Георг, учитель словесности в гимназии им. Лентовской, где учились Друскин, Введенский, Липавский.
  8. Ср. заключительную часть хармсовского рассказа "Симфония N 2" (1941), конец которого также имеет определенное отношение к проблеме чуда:
    "Я высокого роста, неглупый, одеваюсь изящно и со вкусом, не пью, на скачки не хожу, но к дамам тянусь. (...) с Мариной Петровной у меня вышел забавный случай о котором я и хочу рассказать. Случай вполне обыкновенный, но все же забавный ибо Марина Петровна, благодаря меня, совершенно облысела, как ладонь. Случилось это так: пришел я однажды к Марине Петровне, а она трах! и облысела. Вот и все."
    Обратим специальное внимание не только на высокий рост автора-персонажа, который оказывается виновником некоего чуда или фокуса с Мариной Петровной, но и на то, что это чудо или фокус объявляется "случаем вполне обыкновенным", - точно так же как в "не-случаях", подражая Гоголю, Хармс называет персонажа самым обыкновенным, ничем не примечательным человеком, а сам, очевидно, предвкушает некие странные и необыкновенные события, долженствующие произойти в так и не написанных продолжениях "не-случаев".
  9. Нельзя отрицать типологическое подобие чемодана и сундука, - замкнутого, запертого пространства-небытия (ср. "комнату с тараканами" у Достоевского). И если чудо - преодоление этого пространства ("Сундук"), то борьба с вторжением античуда не случайно воплощается в запихивание его обратно в это пространство-небытие.
  10. Ср. приведенный выше фрагмент о свисте, источник которого Иван Яковлевич силился обнаружить в выдвинутых ящиках стола.
  11. "Видно сардельки, которые я ел сегодня, были не очень хороши, потому что живот мой болел все сильнее. А может быть, это потому, что я ел их сырыми?"
  12. Интересно отметить, что этот прием также восходит к традиции русской классической литературы; ср., напр, окончание рассказа А.П. Чехова "Сапоги всмятку".